Поехали дальше. «Бешеные» что-то замышляют, — по-видимому, масштабную операцию. Поэтому будьте начеку и днем и ночью! Если ничего не происходит, это вовсе не означает, что опасность миновала. И последнее — клятва. Все подняли руку, вот так. — Я выкинул вперед руку, растопырив два пальца. Чуть помявшись, все повторили мой жест.
— Клятва индейцев Зингони, — пророкотал я своим самым низким басом. — Повторяйте за мной. Мы, индейцы Зингони…
— Мы, индейцы Зингони…
— Обещаем и клянемся…
— Обещаем и клянемся…
— Что будем сражаться один за всех и все за одного…
— Что будем сражаться один за всех и все за одного…
— Пока не настигнет смерть.
— Пока не настигнет смерть.
— Спасибо, — дал я отбой. — На сегодня все.
Вечером, входя в столовую, мы обменялись условленным приветствием — коснулись правой брови сложенными в горсть пальцами; простились мы так же.
Натягивая пижаму, я не удержался и стал выпытывать у Малыша, довольны ли в войсках новым главнокомандующим. Мой придурок как раз решил поостроумничать.
— Какова моральная атмосфера?
Он воззрился на меня.
— Как боевой дух? Нет ли недовольства в войсках?
— А, ты об этом? Нет, так весело!
Им весело!
Когда я свернулся под одеялом, отец, как обычно, подошел поцеловать меня на ночь. Он присел на краешке кровати и похлопал меня по руке. Улыбнулся горестно:
— Одиночество, Фредрик, — тяжкий удел всякого вождя.
Тем вечером я долго лежал в темноте без сна. Что известно взрослым? А «бешеным»? Когда произойдет «это»? И что «это?» Пока не пришел сон, я думал о Мирелле. Это помогло.
Шли дни. Я занимался прилежнее, чем раньше, убирал за собой, рассчитывал свое время по часам.
Как-то я корпел над бесконечными уроками и вдруг услышал мамин крик:
— Леня, Фредрик с тобой?
Снизу откликнулся Малыш:
— Нет, он, кажется, ушел с папой.
И тут мое тело начало действовать самостоятельно, не посоветовавшись со мной. Я вскочил, схватил куртку, шапку, запихал в ранец все для рисования, натянул сапоги и успел дважды обмотать вокруг шеи шарф, пока слова брата еще звенели в ушах. Я рванул дверь и очутился в коридоре. Запыхавшийся, настороженный. Шаги? Точно, идут. Мама с Ниной! Одним прыжком я взлетел на пролет выше. Прислушался.
Мама заглянула в угловую комнату:
— Фредрик, ты здесь? Ну вот, теперь он взял Фредрика с собой, а нас не предупредил. Да уж, Нина, с нашим папой не соскучишься.
— Не кучишься, — согласилась Нина.
Пока мама закрывала дверь, меня прошиб холодный пот: а если они пойдут к синьоре Касадео? Куда деваться? Обошлось, шаги удалились. Но теперь что? Как я отсюда выберусь? Опять кто-то идет. Я проскользнул к нам и приник к щелке. Синьор Коппи собрался в город. Он урчал, на ходу застегивая ремень своей длиннополой черной кожанки. Шляпа налезла на брови, воротник стоит выше ушей. Я крадучись пристроился за ним.
Коппи я боялся до смерти, но, врать не будем, его все дети боятся до икоты, он жуткий.
Сейчас он шагал к выходу, опустив голову и заложив руки в карманы. Он был так увлечен собственными мерзкими мыслями, что не заметил меня.
А я весь превратился в глаза и уши!
Мокрый туман облепил пансионат. И деревья в парке, и дома в Сан-Фредиано. Обвисли отсыревшие кроны. Все жило, двигалось, меняло форму, дышало, разрасталось и съеживалось. Туман забил рот, тело осклизло в одеждах. Спина Коппи блестела, грязь под ногами хрюкала. Там просто колышутся разбухшие листья или кто-то прячется? Чего это вдруг тот куст обтрясся душем? И что таит черная дыра позади замученного непогодами сфинкса? Несколько камешков прошелестели по дорожке вниз. Микросель. Кто там крадучись спешит по пятам — невидимка, у которого я как на ладони? И Коппи в любую секунду может крутануть своей землистой рожей, выпростать лапищи из карманов и раззявить черную, ненасытную пасть. Но обратно пути нет, а внизу уже замаячили привратницкая и ворота. Оп! Я выкатился из парка, перемахнул улицу и, громыхая содержимым ранца, галопом пронесся мимо воспаленных зрачков кузни — и на виа Пизана.
Чуть погодя все могли видеть меня, целеустремленно спускающимся вниз по Борго Сан-Фредиано, а потом по сужающейся Санто-Спирито к Пьяццо Фрескобальди и мосту Санта Тринита. Но прежде чем я забрался так далеко, я еще потолкался среди лоточников на площади Сан-Фредиано, покрутился возле пирамид яблок, штабелей апельсинов, гор винограда, ящиков помидор и опушек брокколи. Все вопили без остановки: «Frutto frescaooo», «Uovi dolceeee!», «Va via!»
«Va via!» — Пошел вон! — Это они мне?
Голоса бьют, как молоты. Земля усеяна вонючими отбросами. Ослы орут. Гудят машины. Трамваи с трудом удерживают равновесие. И всюду мелькают красные руки и лоснящиеся лица. Любой здесь принадлежал мне. Тот толстяк, например, с такими невообразимыми усами. Стали бы когда-нибудь те две девушки, которых он кадрит, слушать его болтовню, не будь рядом меня? Он хлопал по воздуху своими пингвиньими ручками. Смотрите, смотрите, говорили эти ручки, такова жизнь. Или старик, волоком тащивший свою тень вдоль всех фасадов. Его шаркающие шаги в расшнурованных башмаках шамкали то же самое. Он идет так, чтобы привлечь мое внимание, понял я.
— Маленький мой, дружочек, рыцарь мой, сокровище, любушка моя!!!
Толстуха зазывает, конечно же, меня? Та, что стоит в дверях, и груди вяло вздымаются до самого горла, а волосы торчат гигантским колтуном. Чтобы я случайно не проскочил мимо, она нарисовала через все лицо огромный красный рот. Вот крошечный серый ослик под исполинским мешком соломы, доходящим ему до самых китайских глаз; он растопырил ноги и шевелит ушами. Дети кричат и гоняются друг за дружкой. Но я, Федерико, я никого тут не боюсь! Я уселся на скамейке и вытащил свой блокнот. И тут же меня обступили веселые, любопытные лица. Пусть тешатся, разрешил я, все равно они все в моих руках. Я рисовал, прижав кончик языка к левой щеке, и ни на что не отвлекался.
Даже когда меня позвали, я и тогда не бросил рисовать. Двое мальчишек что-то говорили мне. Они подмигивали друг другу, хихикали, и один так подтолкнул другого, что тот свалился мне в ноги. Тогда они с криком убежали. Я расправился с ними ластиком. Они стали серыми пятнышками и исчезли. С этими покончено! Потом на скамейку присела старая оборванная бабушка. Она болтала сама с собой. Когда она открывала рот, единственный зуб вверху сиял золотом. Ссохшееся лицо. Шевелящиеся кустики волос и бородавки. Это все я тоже зарисовал.
Вода в Арно поднялась. Ее серо-зеленые массы пенящимися воронками завихривались вокруг старых опор моста под пролетами временного стального Санта-Тринита. Потоком несло огромные ветки, ящики, всякий сор. Я прислонился лбом к металлической решетке моста. По обоим берегам реки лежали руины с их немотой. Я могу нарисовать, что река вздулась, но как передать немоту руин?
Вокруг меня и во мне все смолкло. Просто я стоял, где стоял, а блокнот лежал в ранце, внутри.
Я медленно перешел мост. Внутри руин виднелись улицы, брошенные, ничейные, и транспорт пылил изо всех сил, чтобы задавить тишину. Узенькие улочки превратились в тропки, петляющие между оползшими стенами и железными завалами. На дощечках, похожих на белый крестик, написано, как это место называлось когда-то. Грязь налипала на ботинки.
В конце концов я оказался у Санта Кроче. Помявшись, я вошел внутрь. Здесь пахло Богом. Уцепившись за трапецию, голос летал взад-вперед высоко под крашеным деревянным потолком, изящный, серебристый на фоне колонн. Маленький колокольчик осторожно звякнул где-то в темноте, а с надгробий прямо на меня смотрели мраморные лица. Со всех сторон звук шлепающих сандалий, но никого не видно. Скрип стула заполонил всю церковь.
Подошла тощая женщина. Она окунула пальцы в чашу со святой водой, присела, перекрестилась и заспешила к выходу. В каком-то боковом приделе мне попался на глазах монах, чистивший Богоматерь огромным веником. Я шел все дальше вглубь, осторожно.