Изменить стиль страницы

Существует два вида плотской ревности. Обыкновенная плотская ревность подразумевает неверность человека, который некогда вручил вам себя, а вы обнаружили, что не в силах удержать этот дар. Страшнее ревновать человека, который воспринимается как божество или идол. В этом случае, во-первых, идол обязан действовать в соответствии с вашей волей, и, во-вторых, идол должен действовать таким образом находясь в полном согласии с собой. Тут, стоит только закрасться сомнению, и вы пропали, ибо как только идол принимает человеческие черты — все уверения, все поступки могут получить двойное толкование. Вам остается только отринуть идола или же признать, что вы зависите от другого человеческого существа. Яго довольно заронить в душу Отелло зерно сомнения. Достаточно упомянуть какой-нибудь факт, например то, что Дездемона обманула своего отца Брабанцио, и весь мир Отелло рушится в прах:

Я был бы счастлив, если бы весь лагерь,

Вплоть до обозных, ею насладился,

И я не знал. Теперь навек прощай,

Душевный мир! Прощай, покой! Прощайте,

Пернатые полки, большие войны,

Где честолюбье — доблесть! О, прощайте,

Храпящий конь и звонкая труба,

Бодрящий барабан, визгунья-флейта,

Державный стяг и все великолепье,

Гордыня, блеск и пышность славных войн!

И вы, орудья гибели, чей рев

Подобен грозным возгласам Зевеса,

Навек прощайте! Кончен труд Отелло!

Акт III, сцена 3.

Но ведь Отелло ничего и не знает. Что он изведал? Сомнения и ревность. Рассказ Яго о произнесенных во сне словах Кассио (ш. 3) можно воспринимать как ложь. Но их можно счесть и чистой правдой — мне ближе подобное толкование. Отелло остается наедине с мучающими его вопросами. В последней сцене Дездемона требует доказательств, но уже слишком поздно.

Главные герои в трагедиях Шекспира ничему не учатся — в этом основная трагедия шекспировских героев. Отелло говорит в последней сцене:

Постойте. У меня к вам есть два слова.

Сенат мои заслуги знает сам.

Речь не о них. Я вас прошу в отчете

О всем случившемся меня представить

Таким, каков я есть: не обеляя

И не черня; сказать о человеке,

Любившем неразумно, но безмерно;

Не склонном к ревности, но доведенном

До исступленья; чья рука, как жалкий

Индеец, отшвырнула перл, богаче,

Чем весь его народ; и чьи глаза,

Хоть не привыкли таять, точат слезы

Щедрей, чем аравийские деревья —

Целебную смолу. Причем добавьте

В своем письме, что как-то раз в Алеппо,

Когда турчин в чалме посмел ударить

Венецианца и хулить сенат,

Я этого обрезанного пса,

Схватив за горло, заколол — вот так.

Закалывает себя.

Акт V, сцена 2.

Отелло не вынес из случившегося никакого урока, перед смертью он словно бросает вызов и принимает проклятье. Он не в состоянии осознать мотивы своих поступков или свою неправоту. Мысленно он не с Дездемоной. Он лишь вспоминает, что оказал государству известные услуги и под конец отождествляет себя с другим чужаком — с турком-мусульманином. Он даже не в силах разобраться в истоках своей ревности. Нам очевидно, что Отелло и Дездемона не должны были вступать в брак, но Отелло не поймет этого никогда.

Если принимать во внимание познания Яго, он должен быть святым. Есть нечто знаменательное в том, что Яго единственный из персонажей пьесы обнаруживает знание Священного Писания. "Я — не я" (i. 1) — говорит он. Яго рассуждает о добродетели как богослов. По сути, в его речах множество теологических призвуков и аллюзий. Мне кажется, что в Яго Шекспир создал замечательный образ негодяя как святого наизнанку, saint manque. Возможно, это звучит дико. Но Шекспир был совершенно прав, рисуя такой портрет, потому что у святого и у злодея очень схожая психология. У обоих этика и эстетика почти сливаются воедино. И тому, и другому присуща отстраненность и свобода в человеческих отношениях; и в том, и в другом очевидно отсутствие условностей и мотивов, которые волнуют и властвуют над большинством из нас.

Яго обладает тем же знанием человеческой натуры, которое обнаруживает герой "Записок из подполья" Достоевского:

Я даже думаю, что самое лучшее определение человека — это: существо на двух ногах и неблагодарное. Но это еще не все; это еще не главный недостаток его; главнейший недостаток его — это постоянное неблагонравие, постоянное, начиная от Всемирного потопа до Шлезвиг-Гольштейнского периода судеб человеческих. <…> Одним словом, все можно сказать о всемирной истории, все, что только самому расстроенному воображению в голову может прийти. Одного только нельзя сказать, — что благоразумно. На первом слове поперхнетесь. И даже вот какая тут штука поминутно встречается: постоянно ведь являются в жизни такие благонравные и благоразумные люди, такие мудрецы и любители рода человеческого, которые именно задают себе целью всю жизнь вести себя как можно благонравнее и благоразумнее, так сказать, светить собой ближним, собственно для того, чтоб доказать им, что действительно можно на свете прожить и благонравно, и благоразумно. И что ж? Известно, многие из этих любителей, рано ли, поздно ли, под конец жизни изменяли себе, произведя какой-нибудь анекдот, иногда даже из самых неприличнейших. Теперь вас спрошу: чего же можно ожидать от человека как от существа, одаренного такими странными качествами? Да осыпьте его всеми земными благами, утопите в счастье совсем с головой, так, чтобы только пузырьки вскакивали на поверхности счастья, как на воде; дайте ему такое экономическое довольство, чтоб ему совсем уж ничего больше не оставалось делать, кроме как спать, кушать пряники и хлопотать о непрекращении всемирной истории, — так он вам и тут, человек-то, и тут, из одной неблагодарности, из одного пасквиля мерзость сделает. Рискнет даже пряниками и нарочно пожелает самого пагубного вздора, самой неэкономической бессмыслицы, единственно для того, чтобы ко всему этому положительному благоразумию примешать свой пагубный фантастический элемент. Именно свои фантастические мечты, свою пошлейшую глупость пожелает удержать за собой единственно для того, чтоб самому себе подтвердить (точно это так уж очень необходимо), что люди все еще люди, а не фортепьянные клавиши, на которых хоть и играют сами законы природы собственноручно, но грозят до того доиграться, что уж мимо календаря и захотеть ничего нельзя будет. Да ведь мало того: даже в том случае, если он действительно бы оказался фортепьянной клавишей, если б это доказать ему даже естественными науками и математически, так и тут не образумится, а нарочно напротив что-нибудь сделает, единственно из одной неблагодарности; собственно чтоб настоять на своем. <…> ведь все дело-то человеческое, кажется, и действительно в том только и состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не штифтик! <…>

Вы кричите мне (если только еще удостоите меня вашим криком), что ведь тут никто с меня воли не снимает; что тут только и хлопочут как-нибудь так устроить, чтоб воля моя сама, своей собственной волей, совпадала с моими нормальными интересами, с законами природы и с арифметикой.

— Эх, господа, какая уж тут своя воля будет, когда дело доходит до таблички и до арифметики, когда будет одно только дважды два четыре в ходу? Дважды два и без моей воли четыре будет. Такая ли своя воля бывает![136]

Макбет

19 марта 1947 года

вернуться

136

Ф. М. Достоевский, "Записки из подполья". Цит. по: ф. М. Достоевский, ПСС в тридцати томах, "Наука", Ленинградское отделение, Ленинград, 1973. Т. 5, с. 116–117.