Путь к дому Рози лежал через Винсент-сквер, и, проходя мимо моего дома, я спросил ее:
— Не зайдешь ли на минутку? Ты никогда у меня не была.
— А хозяйка? Не хочу тебе неприятностей.
— У, она спит как сурок.
— На немножко я зайду.
Я тихонько отпер и, поскольку в коридоре было темно, повел Рози за руку. У себя в комнате зажег газ. Она сняла шляпку и энергично поскребла затылок, стала искать зеркало, но я, будучи крайне артистичен, давно убрал его с камина, и в комнате не было никаких средств поглядеться на себя.
— Пойдем в спальню, — сказал я. — Зеркало там.
Я открыл дверь и зажег свечу. И держал ее, чтобы Рози, вошедшая следом, могла себя рассмотреть. Я видел в зеркале, как она причесывалась. Вынула штуки три шпилек, взяла их в зубы, взбила себе моей гребенкой волосы на затылке, закрутила их, пригладила, сколола, словно нарочно поймала мой взгляд в зеркале и улыбнулась. Приладив последнюю шпильку, повернулась ко мне, ничего не говоря и невозмутимо, все с той же открытой улыбкой голубых глаз. Я отставил свечу. Комната была маленькая, и столик стоял у самой постели. Рози подняла руку и легонько потрепала меня по щеке.
И зачем я эту книгу стал писать от первого лица! Такое кстати, если можешь показать себя в выгодном или трогательном свете: ничего нет эффектней скромной героики или патетического юмора, кои столь часто применяются в подобных случаях; сплошное очарование — писать о себе, когда на ресницах читателя сверкают слезы и на губах играет ласковая улыбка. Но отнюдь не приятно, если приходится изображать себя заурядным недотепой.
Недавно в «Ивнинг стандард» я прочел статью Ивлина Во, в которой он походя отмечает, что писать романы от первого лица — занятие недостойное. Жаль, он не объяснил почему, а просто обронил сентенцию с той же категоричностью, как и Эвклид, когда тот произвел свое знаменитое наблюдение над параллельными прямыми. Я был задет и тотчас попросил Олроя Кира (он читает все, даже книги, к которым пишет предисловия) порекомендовать мне какие-нибудь литературоведческие труды. По его совету я прочел «Мастерство прозаика» Перси Лабока, откуда извлек, что писать романы можно только как Генри Джеймс; потом я прочел «Проблемы романа» Э. М. Форстера, откуда извлек, что писать романы можно только как м-р Э. М. Форстер; потом я прочел «Структуру романа» Эдвина Мьюра, откуда вовсе ничего не извлек. Ни в одной из этих книг не нашлось ни строчки на искомую тему. Все-таки я угадываю одну из причин, по которой романисты — некоторые, такие как Дефо, Стерн, Теккерей, Диккенс, Эмилия Бронте и Пруст, известные при жизни и позабытые сегодня, — применяли метод, осуждаемый Ивлином Во. Становясь старше, мы полнее сознаем путаность, непоследовательность и неблагоразумие человеческих существ; и это становится единственным оправданием для писателя зрелого или старого, которому следовало бы обращаться к более суровому материалу, чем тривиальные заботы вымышленных персонажей. Коль скоро познание человека есть путь к познанию человечества, то явно разумней заняться упорядоченными, устоявшимися и выразительными созданиями творческого вымысла, чем противоестественными и туманными фигурами реальной действительности. Иногда писатель чувствует себя богоравным и готов рассказать вам все о своих персонажах; однако ему этого не всегда хочется; тогда он расскажет не все, что надо бы знать, а только то немногое, что знает сам, а поскольку с возрастом чувство богоравности слабеет, неудивительно, что с течением времени писатель теряет наклонность изображать больше, нежели знаешь по собственному опыту. Рассказ от первого лица — очень полезный прием для такой ограниченной цели.
Рози подняла руку и легонько потрепала меня по щеке. Не пойму, отчего я дальше повел себя так, я совсем по-другому рассчитывал держаться в подобном случае; по из моего сжавшегося горла вырвалось рыдание. Не знаю, случилось так потому, что я был стеснителен и одинок (не буквально, поскольку в больнице, где проводил целые дни, встречался с массой людей, но одинок душой), или потому, что столь вожделел, но я стал плакать. Было ужасно стыдно; я пробовал взять себя в руки и не мог; слезы выступали на глазах и катились по щекам. Рози, видя это, со вздохом шепнула:
— Ой, милый, что ты? Из-за чего? Не надо. Не надо.
Она обняла меня за шею и, тоже заплакав, стала целовать в губы, в глаза, в мокрые щеки. Расстегнула лиф своего платья и, склонив мою голову, прижала ее к своей груди. Гладила меня по влажным щекам. Стала качать, как ребенка на руках. Я целовал ее груди и белую колонну ее шеи; она выскользнула из лифа, сняла платье, нижнюю юбку, и в какой-то момент я обнимал корсет; потом сняла и его, на миг вобрав для этого дыхание, и осталась передо мной в сорочке. Держа ее за бедра, я чувствовал отпечатки корсета на ее коже.
— Задуй свечу, — прошептала она.
И это она разбудила меня, когда в первых рассветных лучах, пробившихся сквозь занавески, стали различимы кровать и шкаф на фоне не спешившей уходить ночи. Рози разбудила меня поцелуем в губы и щекотаньем своих волос, упавших мне на лицо.
— Мне надо вставать, — сказала она. — Не хочу, чтоб твоя хозяйка меня застала.
— Времени еще сколько угодно.
Ее груди, когда она склонилась надо мной, налегли мне на плечо. Вскоре она встала с постели. Я зажег свечу. Рози повернулась к зеркалу и поправила прическу, а потом глянула на свое нагое тело. Талия у нее оказалась тонкая; при осанистой фигуре тело было очень стройным; крепкие высокие груди выступали, словно изваянные из мрамора. Тело, созданное для любви, в свете свечи, соревновавшемся теперь с наступающим утром, оно было все серебристо-золотым, единственными пятнами выделялись тугие темно-розовые соски.
Одевались молча. Она не стала натягивать корсет, а просто скатала, я же завернул его в газету. Мы на цыпочках прошли по коридору, и, когда я открыл наружную дверь и мы вышли на улицу, рассвет встретил нас, как трущийся о ноги шустрый котенок. Площадь была пуста; солнце уже проблескивало в окнах, глядящих на восток. Я ощущал себя таким же молодым, как этот день. Мы шли, взявшись за руки, пока не оказались на углу Лимпус-род.
— Дальше не ходи, — сказала Рози. — Мало ли что.
Я поцеловал ее и проводил взглядом. Она шла довольно медленно, твердой походкой деревенской женщины, которой нравится чувствовать под ногой твердую землицу, и держалась прямо. Не в силах вернуться и уснуть, я бродил, пока не вышел на набережную. Река играла яркими красками раннего утра. Под мостом Воксхол темная баржа шла вниз по течению. Двое мужчин в шлюпке гребли вдоль берега. Я был голоден.
Глава семнадцатая
После этого, — больше года, — куда бы мы с Рози ни пошли, на пути домой она бывала у меня, иногда всего час, а то и до поры, когда нарождающийся день предупреждал нас, что скоро служанки начнут мести парадные. У меня сохранилось воспоминание о теплых солнечных утрах, когда вялый лондонский воздух обретает приветливую свежесть, и о том, какими громкими казались звуки наших шагов на пустынных улицах, и о том, как мы семенили под зонтиком — молча, но неунывающе, когда пришли зимние холода и дожди. На нас бросал взгляд постовой полисмен, порой с подозрением, а иной раз понимающе подмигивал. Попадались бездомные существа, уснувшие, скрючившись на ступеньках под портиком, и Рози дружески сжимала мне локоть, если (в основном ради того, чтоб себя показать и произвести на нее хорошее впечатление, поскольку шиллинги мои были наперечет) я клал серебряную монету на чей-то затрепанный подол или в иссохший кулак. Рози сделала меня счастливым. Я бесконечно к ней привязался. С нею было легко и удобно. Ее ровный темперамент передавался тому, с кем она бывала рядом, и хорошо было радоваться вдвоем любому сущему мгновению.
Прежде чем стать ее любовником, я часто спрашивал себя, были ли у нее романы с другими, с Фордом, Гарри Ретфордом и Хильером, а теперь спросил у нее. Она меня поцеловала.