Изменить стиль страницы

Третьего не дано.

— А сами врачи у вас что, не курят? — спрашиваю я.

— Если только совсем… динозавры, — профессор решительным жестом отодвигает чашку с недопитым чаем. Вряд ли этот пожилой человек, неодобрительно качающий головой всякий раз, когда Марина Андреевна в его присутствии заявляет что-нибудь вроде «опять балду гоняем!» или «сейчас я вам устрою пенальти!», представляет, насколько он сам динозавр, редкий экземпляр интеллигента старой закалки, сохранившийся в этом городе торфяных почв.

— У Марины Андреевны особо не покуришь. Курение несовместимо с тем делом, которому служит врач, — говорит он. — Тридцать процентов всех раковых заболеваний связано с табакокурением.

— Но подождите… Бросить курить — это нелегко.

— Да, конечно, но у нас не просто препараты — у нас очень дорогие препараты. И кто должен их получать: тот, кто курит, или кто не курит?

— Но это дискриминация курящих. И разве закон дает вам на это право?

— Простите, вы курите?

— Нет.

— Есть такой закон: в медицинских учреждениях курение запрещено. Это нарушение режима.

— Неужели вы действительно можете выписать тяжелого больного, поймав его за курением?

— Конечно, — легко отвечает профессор.

В больнице пациентов кормят пять раз в день.

Полы и стены на кухне покрыты белым кафелем. На огромной плите — пронумерованные кастрюли, на столе — бутылки с красным вином и гранатным соком, яблоки и хурма. Все поварихи — полные женщины советского образца.

— Хурму они очень хорошо у нас кушают. И грейпфруты. Только грейпфруты пока еще дороговаты, — говорит повариха Рита, которую профессор называет «идейным вдохновителем кухни».

— Вы хотите сказать, что хурма у вас дешевле грейпфрутов? — спрашиваю я.

— Так грейпфруты большие, — отвечает Рита. — А Марина Андреевна не разрешает их резать: неэстетично. Даем целиком. Вот ждем, пока они станут поменьше да подешевле.

Заглядываю в открытую духовку — в большой сковороде остывают насыпанные с горкой очищенные орехи.

— Ну и где вы видели, чтобы в больнице грецкие орехи?.. — не договорив, профессор тоже наклоняется к сковороде.

— Орехи в свеколочку и морковочку добавляем, чтобы гемоглобин повысить, потому что он, конечно, у них падает… И чесночка немножечко, и майонезика, потому что с майонезиком они лучше едят, — говоря о пациентах Рита употребляет только местоимение «они». А потом тонким голосом почти нараспев заводит: — Хотелось бы новенькую мясорубочку. Потому что им после операций нужен «перетертый стол». Хотелось бы их побаловать, потому что они из района и дома того не кушают, что здесь едят…

От кухни по коридору — картины. На картинах абстракция: желто-красные бугристые пятна. Захожу в комнату, где женщины в белых халатах сидят за столами перед разделочными досками и молча режут. Замечая кастрюльки с цифрами на крышках, я думаю, что попала в какое-то дополнительное отделение кухни. Но женщины совсем не похожи на поварих.

На разделочной доске — лоскут красно-желтого. Можно подумать, что с него и писались картины, развешенные по коридору. Женщина переворачивает лоскут — им оказывается женская грудь, отсеченная полностью. Мастэктомия по поводу рака молочной железы.

— Здесь поражена не только молочная железа, — говорит одна из женщин. — Пришлось убрать даже мышцу.

Сейчас мы проводим патоморфоз: изучаем удаленную опухоль.

— Так, следите, чтобы журналист не упала, — командует профессор. — И покажите ей лимфоузлы — где-то там я резал… — Он направляется к кастрюлькам и возвращается с лимфоузлом, который сует мне под нос.

— Вот. Если бы его не убрали, распространялось бы дальше. Видите белое? Это железистая ткань, а дальше уже опухоль.

— А почему вы всю грудь отрезали? Зачем так много?

— Потому что частичные операции делаются только на первой стадии. Мы говорим женщинам: «Не ждите, пока узел вылезет. Ходите на маммографические обследования». Сегодня мы располагаем возможностями выявлять рак на нулевой стадии и сохранять грудь. Но для этого надо прийти. Понимаете? Прий-ти.

— А тут у нас что? — Профессор приподнимает следующую крышку. — Так… лимфоузлы с метастазами и меланомы.

Я наклоняюсь к женщине, которая, крепко прикусив губу, ковыряется скальпелем в молочной железе на доске.

— У вас из губы кровь пошла, — говорю ей.

— То, на что вы сейчас смотрите, мы видим совершенно другими глазами, — отвечает за нее заведующая лабораторией Ольга Геннадьевна, хрупкая, но твердая женщина с голубыми глазами. — Это не объект, а субъект — не человек, а орган.

— И что вы там видите?

— Только то, что поражено раковой опухолью. То, что нужно без сожаления удалять. Когда работаешь с субъектом… можно приказать себе не реагировать, — усмехается она. — Но это значит сделаться машиной. Иногда к нам с такими опухолями приходят, что даже доктора в обморок падают. Сажают человека в кресло, а сами падают. Я столкнулась с лечебным процессом и ушла сюда. Лаборатория — это выбор тех, кто не смог в клинике трудиться. Лечебный процесс не каждому под силу.

— Так неприятно?

— Да, неприятно, — с ноткой брезгливости соглашается она. — Чувство жалости и сострадания может увести далеко, а врач должен иметь самозащиту. Трудно абстрагироваться от пациента как от человека и заниматься только его болезнью. Главное — и себя защитить, и не впасть при этом в равнодушие.

Ольга Геннадьевна выпрямляется и, с силой нажимая на каблуки, возвращается на свое рабочее место.

— Пациентка у нас одна была — Красавина. Психологом в школе работала, — профессор опирается спиной о косяк двери и задумчиво теребит кончик бороды. — У нее рак молочной железы был, а она отказалась от операции. «В чем дело?» — спрашиваем. А дело оказалось в муже. «Моя жена, — говорил он, — самая красивая женщина в Новгороде. Я себе не представляю, как она потом будет с одной грудью».

— А думать нужно не о своих чувствах, — подает голос Ольга Геннадьевна. — Не о себе. Не о том, что ты, эгоист, не представляешь, как она будет выглядеть. Ей важно было услышать, что здоровье любимой женщины для него важнее.

— Вы смогли ее убедить?

— Коллегиально не смогли, — отвечает профессор. — Отказ был обусловлен мнением мужа.

— Она умерла?

— Она пришла через полтора года, когда уже появились метастазы в костях и она не могла терпеть боль. Ее дочка осталась без матери… Она умерла.

На кроватях реанимационного отделения лежат объекты. Профессор подходит к одной из них — это ее субъект пять минут назад я видела на разделочной доске. Берет ее за руку.

— Забинтовали, — ласково говорит он. — А ручку надо вытягивать — во-о-он туда, потихонечку. Разрабатывать.

— Больно… Больно… — скулит женщина. В ее глазах собралась мутная влага, которая никак не выльется слезами.

— Сейчас-сейчас, — уговаривает профессор. — Все сделаем. Обезболим. Реанимаций не хватает, — поворачивается он ко мне и качает головой.

Я слышу шорох за спиной. Сзади меня на койке девушка с каштановыми волосами, заплетенными в две косички, и острым бледным подбородком перебирает худыми пальцами по одеялу. В ее взгляде знание чего-то для меня непонятного. Ее губы шевелятся, и я наклоняюсь к ней. «Пить» — разбираю я. И «очень больно».

— Ей больно, она хочет пить, — я тяну профессора за рукав халата. Вячеслав Григорьевич долго смотрит мне в лицо, потом мягко кладет руку на плечо.

— Пойдемте, пойдемте, — говорит он мне так же ласково, как только что уговаривал пациентку, которой утром отнял грудь, вытянуть руку.

— А пить нельзя, — разводит он руками в коридоре. — Да-да, совсем молодая, двадцать пять лет. Обширное поражение, полное удаление желудка и селезенки. Шансы? Могу сделать прогноз только на ближайшее время… Пойдемте-пойдемте…

Мы идем мимо коек, выставленных в коридоре, стараясь не задеть лежащих на них людей. Мест не хватает, похоже на военный лазарет.

— Сначала мне в смотровом кабинете сказали: «Не нравится ваша грудь» — желвачок там нашли. Небольшой такой… Я думала, на работе ударилась. Работа у меня тяжелая — лотки с хлебом поднимаю. Потом прошла обследование на маммографе, ну… тогда и сообщили. Я до сих пор не могу в себя прийти, — лицо женщины морщится. Там, где под розовым байковым халатом должна быть правая грудь, пустота.