- Так я сейчас и поеду; мне все равно спать - что в постели, что в тарантасе! - объяснил Сверстов.
- Поезжайте! - не стал его отговаривать Егор Егорыч, и едва только доктор ушел от него, он раскрыл лежавшую перед ним бумагу и стал писать на ней уже не объяснение масонское, не поучение какое-нибудь, а стихи, которые хотя и выходили у него отчасти придуманными, но все-таки не были лишены своего рода поэтического содержания. Он бряцал на своей лире:
Как в ясной лазури затихшего моря
Вся слава небес отражается,
Так в свете от страсти свободного духа
Нам вечное благо является.
Но глубь недвижимая в мощном просторе
Все та же, что в бурном волнении.
Дух ясен и светел в свободном покое,
Но тот же и в страстном хотении.
Свобода, неволя, покой и волненье
Проходят и снова являются,
А он все один, и в стихийном стремленьи
Лишь сила его открывается.
Кончив и перечитав свое стихотворение, Егор Егорыч, видимо, остался им доволен и, слагая его, вряд ли не имел в виду, помимо своего душевного излияния, другой, более отдаленной цели!
XI
Доктор возвратился в Кузьмищево на другой день к вечеру и был в весьма веселом и возбужденном настроении, так что не зашел даже наверх к своей супруге, с нетерпением и некоторым опасением, как всегда это было, его поджидавшей, а прошел прямо к Егору Егорычу.
- Вы мне ничего не сказали, к какого сорта господину я еду... - начал он.
- И забыл совсем об этом, - отвечал Егор Егорыч, в самом деле забывший тогда, так как в это время обдумывал свое стихотворение.
- Он сосланный сюда, оказывается, - продолжал доктор.
- Да, эта высылка его произошла при мне, когда я в последний раз был в Петербурге.
- Он мне говорил, что его сослали за принадлежность к некой секте, название которой я теперь забыл.
- К секте Татариновой, - подсказал доктору Егор Егорыч.
- Нет, иначе как-то, - возразил тот.
- Ну, так Никитовской, должно быть, - отозвался Егор Егорыч.
- Это вот так! Но почему же она Никитовской называется?
- Она собственно называется Татарино-Никитовское согласие, и последнее наименование ей дано по имени одного из членов этого согласия, Никиты Федорова, который по своей профессии музыкант и был у них регентом при их пениях.
- Но сама Татаринова что за особа? Я об ней слыхал... Она, говорят, аристократка?
- Ну, какая же аристократка! - отвергнул Егор Егорыч. - Она урожденная Буксгевден, и мать ее была нянькой при маленькой княжне, дочери покойного государя Александра Павловича; а когда девочка умерла, то в память ее Буксгевден была, кажется, сделана статс-дамой, и ей дозволено было жить в Михайловском замке... Дочь же ее, Екатерина Филипповна, воспитывалась в Смольном монастыре, а потом вышла замуж за полковника Татаринова, который был ранен под Лейпцигом и вскоре после кампании помер, а Екатерина Филипповна приехала к матери, где стала заявлять, что она наделена даром пророчества, и собрала вкруг себя несколько адептов...
- В числе которых был, конечно, одним из первых Мартын Степаныч Пилецкий?
- Да, он, деверья ее - Татариновы, князь Енгалычев, Попов, Василий Михайлыч... - перечислял Егор Егорыч.
- Но какая же собственно это секта была и в чем она состояла? - спросил доктор.
- Разно их понимают, - отвечал неторопливо Егор Егорыч, видимо, бывший в редко ему свойственном тихом и апатичном настроении. - Павел Петрович Свиньин, например, доказывал мне, что они чистые квакеры[65], но квакерства в них, насколько мне они известны, я не признаю, а скорее это наши хлысты!
- Как хлысты! - воскликнул ошеломленный этими словами Егора Егорыча доктор.
- Что же вас так удивило это?.. - сказал тот. - Я говорю это на том основании, что Татарино-Никитовцы имели весьма сходные обряды с хлыстами, так же верят в сошествие на них духа святого... Екатерина Филипповна у них так же пророчествовала, как хлыстовки некоторые.
- Но меня удивляет, - отвечал доктор, все еще остававшийся в недоумении, - что у них в союзе, как сказал мне Мартын Степаныч, был даже князь Александр Николаич Голицын.
- Был! - подтвердил Егор Егорыч.
- Каким же образом, когда князь испокон века масон?
- Хлысты очень близки к масонам, - объяснил Егор Егорыч, - они тоже мистики, как и мы, и если имеют некоторые грубые формы в своих исканиях, то это не представляет еще существенной разницы.
- Разумеется! - воскликнул радостно доктор. - Я давно это думал и, кажется, говорил вам, что из раскольников, если только их направить хорошо, можно сделать масонов.
- Нет! - отвергнул решительным тоном Егор Егорыч. - Не говоря уже о том, что большая часть из них не имеет ничего общего с нами, но даже и такие, у которых основания их вероучения тожественны с масонством, и те, если бы воззвать к ним, потребуют, чтобы мы сделались ими, а не они нами.
- Даже хлысты? - воскликнул доктор.
- И хлысты даже! - повторил Егор Егорыч.
- По грубости форм своих исканий?
- Отчасти и по грубости своей.
- А если бы молокан взять: у тех, я знаю, нет грубых форм ни в обрядах, ни в понимании! - возразил доктор.
Егор Егорыч сделал гримасу.
- У молокан потому этого нет, что у них не существует ни обрядов, ни понимания истинного, - они узкие рационалисты! - проговорил он как бы даже с презрением.
- Жаль! - сказал доктор. - Но опять вот о Пилецком. Он меня уверял, что их собрания посещал даже покойный государь Александр Павлович.
Егор Егорыч на некоторое время задумался.
- Государь Александр Павлович, - начал он, - был один из самых острых и тонких умов, и очень возможно, что он бывал у madame Татариновой, желая ведать все возрастания и все уклонения в духовном движении людей... Кроме того, я на это имею еще и другое подтверждение. Приятель мой Милорадович некогда передавал мне, что когда он стал бывать у Екатерины Филипповны, то старику-отцу его это очень не понравилось, и он прислал сыну строгое письмо с такого рода укором, что бог знает, у кого ты и где бываешь... Милорадович показал это письмо государю, и Александр Павлович по этому поводу написал старику собственноручно, что в обществе госпожи Татариновой ничего нет такого, что отводило бы людей от религии, а, напротив того, учение ее может сделать человека еще более привязанным к церкви.
- Свежо предание, а верится с трудом! - произнес и многознаменательно качнул головой доктор. - Скажите, вы давно знакомы с Пилецким, который, говорю вам откровенно, мне чрезвычайно понравился?
- Давно; я познакомился с ним, когда мне было всего только пятнадцать лет, в Геттингене, где я и он студировали сряду три семестра. Пилецкий был меня старше лет на шесть, на семь.
- По происхождению своему он, должно быть, поляк?
- Нет, он родом серб и, по-моему, человек высоких душевных качеств. Геттингенский университет тогда славился строгостью морали, философией и идеалистическим направлением!.. Я, как мальчик, охвачен был, конечно, всем этим и унесся весь в небеса; Мартын же Степаныч свои доктрины практиковал уже и в жизни; отличительным свойством его была простота и чистота сердечная, соединенная с возвышенным умом и с искренней восторженностью! Лично я, впрочем, выше всего ценил в Мартыне Степаныче его горячую любовь к детям и всякого рода дурачкам: он способен был целые дни их занимать и забавлять, хотя в то же время я смутно слышал историю его выхода из лицея, где он был инспектором классов и где аки бы его обвиняли; а, по-моему, тут были виноваты сами мальчишки, которые, конечно, как и Александр Пушкин, затеявший всю эту историю, были склоннее читать Апулея[66] и Вольтера, чем слушать Пилецкого.
- В чем же собственно эта история состояла? - спросил с большим любопытством Сверстов.