Капитан, кажется, его понял, потому что как бы еще больше приободрился и сделался еще тверже.
- Чаша с кровию Христовой и надпись: "redemptio mundi!" - искупление мира! - продолжал Егор Егорыч, переходя в сопровождении своих спутников к южной стене. - А это агнец delet peccata - известный агнец, приявший на себя грехи мира и феноменирующий у всех почти народов в их религиях при заклании и сожжении - очищение зараженного грехами и злобою людского воздуха.
Перед нарисованным сердцем, из которого исходило пламя и у которого были два распростертые крыла, Егор Егорыч несколько приостановился и с ударением произнес:
- Ascendit - возносится!.. Не влачиться духом по земле, а возноситься!
Сусанна и капитан слушали его с глубоким вниманием.
Далее в алтарь Сусанне нельзя было входить, и Егор Егорыч, распахнув перед ней северные врата, кричал ей оттуда:
- Молодой орел, летящий и смотрящий прямо на солнце - virtute patrum шествующий по доблести отцов.
Вслед за тем около жертвенника перед короною, утвержденною на четвероугольном пьедестале, а также перед короною со скипетром, он опять приостановился с большим вниманием и громко произнес:
- Утверждена на уважение - existimatione nixa!.. Constanter et sincere!.. постоянно и чистосердечно!..
Ко всем этим толкованиям Егора Егорыча Антип Ильич, стоявший у входа церкви, прислушивался довольно равнодушно. Бывая в ней многое множество раз, он знал ее хорошо и только при возгласе: "redemptio mundi" старик как бы несколько встрепенулся: очень уж звуками своими эти слова были приятны ему.
На паперти Егор Егорыч еще дообъяснил своим слушателям:
- Этими эмблемами один мой приятель так заинтересовался, что составил у себя целую божницу икон, подходящих к этим надписям, и присоединил к ним и самые подписи. Это - Крапчик!.. - заключил он, относясь к Сусанне.
- Крапчик? - повторила та, желая в сущности спросить, что неужели и Крапчик - масон, - но, конечно, не посмела этого высказать.
Утро между тем было прекрасное; солнце грело, но не жгло еще; воздух был как бы пропитан бодрящею свежестью и чем-то вселяющим в сердце людей радость. Капитан, чуткий к красотам природы, не мог удержаться и воскликнул:
- Какой божественный день!
- Да, - согласилась с ним и Сусанна.
Егору Егорычу на этот раз восклицание Аггея Никитича вовсе не показалось пошлым, и он даже, обратясь к Сусанне, спросил ее:
- Вы, может быть, желаете пройтись по бульвару?
- С удовольствием бы прошлась, - отвечала та.
- О, сегодня гулять восхитительно! - подхватил радостно капитан, очень довольный тем, что он может еще несколько минут побеседовать не с Сусанной, - нет! - а с Марфиным: капитан оставался верен своему первому увлечению Людмилою.
- Вы изволили сказать, - обратился он к Егору Егорычу, - что надобно возноситься духом; но в военной службе это решительно невозможно: подумать тут, понимаете, не над чем, - шагай только да вытягивай носок.
- Стало быть, вы по необходимости служите? - проговорил Егор Егорыч, пристально взглянув в добрые, как у верблюда, глаза капитана.
Тот пожал плечами.
- Почти!.. Отец мой, бедный помещик, отдал было меня в гимназию; но я, знаете, был этакий деревенский дуботол... Учиться стал я недурно, но ужасно любил драться, и не из злости, а из удальства какого-то, и все больше с семинаристами на кулачки... Сила тогда у меня была уж порядочная, и раз я одного этакого кутейника так съездил по скуле, что у того салазки выскочили из места... Жалоба на меня... Директор вздумал было меня посечь, но во мне заговорил гонор... Я не дался и этаких четырех сторожей раскидал от себя... Тогда меня, раба божьего, исключили из гимназии... Отец в отчаянии и говорит мне: "Что я буду с тобой делать?.. Не в приказных же тебе служить... Ты русский дворянин... Ступай уж лучше в военную службу!" Услыхав это, я даже обрадовался, что меня исключили... Впереди у меня мелькнули мундир, эполеты, сабля, шпоры, и в самом деле вначале меня все это заняло, а потом открылась турецкая кампания[27], а за ней польская... Я сделал ту и другую и всегда буду благодарить судьбу, что она, хотя ненадолго, но забросила меня в Польшу, и что бы там про поляков ни говорили, но после кампании они нас, русских офицеров, принимали чрезвычайно радушно, и я скажу откровенно, что только в обществе их милых и очень образованных дам я несколько пообтесался и стал походить на человека.
- Но теперь вы субалтерн еще офицер? - перебил вдруг капитана Марфин, искоса посматривая на высокую грудь того, украшенную несколькими медалями и крестами.
- Нет, я уже ротный! - отвечал тот не без гордости.
- Однако сама служба все-таки вам претит? - допытывался Егор Егорыч.
- Как вам сказать?.. И служба претит... В заряжании ружья на двенадцать темпов и в вытягивании носка ничего нет интересного, но, главное, общество офицеров не по мне. Можете себе представить: между всеми моими товарищами один только был у меня друг - поручик Рибнер; по происхождению своему он был немец и человек превосходнейший!.. Историю тридцатилетней войны Шиллера он знал от слова до слова наизусть, а я знал хорошо историю двенадцатого года... Бывало, схватимся да так всю ночь и спорим... Полковой командир обоих нас терпеть не мог, но со мной он ничего не мог сделать: я фрунтовик; а Рибнера, который, к несчастию, был несколько рассеян в службе, выжил!.. Да-с, - продолжал капитан, - я там не знаю, может быть, в артиллерии, в инженерах, между штабными есть образованные офицеры, но в армии их мало, и если есть, то они совершенно не ценятся... Все только хлопочут, как бы потанцевать, в карты, на бильярде поиграть, а чтобы этак почитать, поучиться, потолковать о чем-нибудь возвышенном, - к этому ни у кого нет ни малейшей охоты, а, напротив, смеются над тем, кто это любит: "ну, ты, говорят, философ, занесся в свои облака!".
Егор Егорыч слушал капитана весьма внимательно: его начинало серьезно занимать, каким образом в таком, по-видимому, чувственном и мясистом теле, каково оно было у капитана, могло обитать столько духовных инстинктов.
Между тем бульвар кончался.
- Нам пора!.. Поедемте!.. Мамаша, я думаю, давно нас ждет! проговорила Сусанна.
- Пора, пора! - согласился Егор Егорыч. - Прощайте, капитан! присовокупил он, протягивая тому почти дружески руку.
- Я бы бесконечно был счастлив, если бы вы позволили мне явиться к вам! - сказал Аггей Никитич.
- Теперь некогда, я сегодня уезжаю в Петербург, но когда потом, я буду в Москве, то повидаюсь с вами непременно! - бормотал Егор Егорыч.
При этих словах его Сусанна сильно вспыхнула в лице.
- В таком случае, позвольте мне, по крайней мере, к вашей матушке являться! - обратился к ней капитан, слегка приподнимая эполеты и кланяясь.
- И к ним нельзя!.. - подхватил Егор Егорыч. - Ее старшая сестра, Людмила Николаевна, больна, заболела!
- Больна?.. Заболела? - переспросил капитан, никак не ожидавший получить такое известие.
- Очень! - повторил Егор Егорыч и, сев с Сусанной в фаэтон, скоро совсем скрылся из глаз капитана, который остался на бульваре весьма опечаленный прежде всего, разумеется, вестью о болезни Людмилы, а потом и тем, что, вследствие этого, ему нельзя было являться к Рыжовым.
Сусанна тем временем, ехав с Егором Егорычем, несмотря на свою застенчивость, спросила его, неужели он, в самом деле, сегодня уезжает, в Петербург.
- Уезжаю!.. Я тут лишний!.. Не нужен!.. Но, - продолжал он уже с одушевлением и беря Сусанну за руку, - я прошу вас, Сусанна Николаевна, заклинаю писать мне откровенно, что будет происходить в вашей семье.
- Я готова писать, если мамаша позволит! - отвечала Сусанна.
- Она позволит... Я сам ей напишу об этом, - говорил Егор Егорыч и, торопливо вынув из кармана бумажник, вырвал из книжки чистый листок бумаги и тут же на коленях своих написал: