Изменить стиль страницы

Вскоре всем стало ясно, что как бы ни называлась болезнь Трильби — дни ее сочтены.

Она настолько ослабела, что уже не могла выходить на воздух и проводила дни с Мартой, сидя в большой гостиной своей квартиры, где с радостью (это была ее единственная радость) принимала каждый день своих старых друзей и, как в былые дни, угощала их кофе и папиросами. Друзья с щемящей тоской наблюдали за быстрым приближением конца.

День ото дня она казалась им все прекраснее, несмотря на растущую бледность и худобу; кожа ее была такой атласной, матовой и нежной, овал лица таким очаровательным!

В их присутствии глаза ее зажигались прежним смешливым огоньком, а выражение лица становилось задумчивым и ласковым, несмотря на шутливый тон; она так жадно хотела жить, была так горячо привязана к ним… Они знали — воспоминание о ней никогда не изгладится в их памяти и останется — самым дорогим и мучительным воспоминанием в жизни.

Ее бессильные жесты напоминали им о прежней цветущей, красивой девушке, которую они знали всего лишь несколько лет тому назад, вызывая нестерпимую жалость к ней и чистую, братскую любовь; а неповторимое звучание голоса, все его нюансы, переливы, модуляции, когда она болтала и смеялась, чаровали их, как, бывало, чаровал их «Орешник» Шумана, когда она пела эту песню в Цирке Башибузуков.

Иногда ее навещали Лорример, Антони и Грек. Это богемное трио образовало нечто вроде веселого придворного кружка Трильби. Лорример, Антони, Лэрд и Билли делали мелом и карандашом прелестные наброски ее головы, теперь столь знаменитые, так чудесно передающие ее красоту и столь непохожие друг на друга. Трильби в изображении четырех совершенно различных талантов.

Эти часы были, возможно, самыми счастливыми в жизни бедной Трильби; окруженная дорогими ее сердцу людьми, с которыми ее объединял общий язык и воспоминания о прошлом, о невозвратных днях в Париже, — когда она не задумывалась о будущем…

Но ночью — после полуночи — она порой просыпалась, как от внезапного толчка; чудесные сновидения, полные нежных и благостных воспоминаний, покидали ее, она неожиданно постигала всю глубину своего несчастья и чувствовала ледяную руку той, что вскоре должна прийти за ней; в эти минуты она остро ощущала горечь близкой смерти, ей хотелось вскочить, метаться из угла в угол, кричать и ломать руки в мучительном предчувствии последнего расставания.

Но, опасаясь разбудить старую усталую Марту, храпевшую возле нее, Трильби продолжала лежать безмолвно и неподвижно, как бедная, беззащитная, испуганная мышка, попавшая в мышеловку.

А спустя час или два горечь, страхи, страдания проходили. Стойкость духа, покорность судьбе возвращались к ней как бальзам, как благословенный покой! Она снова обретала мужество и бесстрашие.

Она засыпала блаженным сном и спала до тех пор, пока добрая Марта не будила ее материнским поцелуем, с чашкой душистого кофе в руках; и Трильби, несмотря на свою слабость и сознание приговоренности, с радостью приветствовала наступающее утро. Жизнь, дарующая ей отсрочку еще на один день, казалась ей прекрасной.

Трильби _42.jpg

В один из таких дней ее глубоко растрогало посещение мисис Багот, которая, подчиняясь настойчивому желанию сына, проделала путь из Девоншира, чтобы проведать ее.

Когда изящная маленькая леди, бледная и трепещущая, вошла в комнату, Трильби поднялась с кресла, чтобы ее приветствовать. С робкой застенчивостью, испуганно улыбаясь, она протянула ей руку. Обе они не могли вымолвить ни слова. Миссис Багот как вкопанная стояла у дверей, пристально глядя (сердечная мука отражалась у нее в глазах) на столь ужасно изменившуюся Трильби — на девушку, чар которой она когда-то так боялась!

Трильби, казалось, потеряла способность двигаться; с мертвенно-бледным лицом она воскликнула:

— Боюсь, я не сдержала данного вам обещания! Но все так неожиданно обернулось! Во всяком случае, теперь у вас нет оснований опасаться меня.

При первых звуках ее голоса миссис Багот, непосредственная, порывистая и импульсивная, как и ее сын, бросилась к Трильби, повторяя:

— О моя бедная девочка, бедная моя девочка!

Рыдая, она обнимала, ласкала и целовала Трильби, усадила ее в кресло, сжимая в объятьях, как давно потерянное и вновь обретенное дитя.

— Я люблю вас теперь так же, как некогда восхищалась вами, прошу вас, верьте мне.

— О, как вы добры! — сказала Трильби, и глаза ее наполнились слезами, — Я вовсе не интриганка и совсем не опасна, как вы думали. Я всегда хорошо понимала, что я неподходящая жена для вашего сына, и без конца ему об этом твердила. С моей стороны было большой глупостью в конце концов согласиться на брак с ним. Уверяю вас, я чувствовала себя после этого ужасно скверно. Просто я ничего не могла поделать с собой — я так его любила!

— Не говорите об этом! Не надо! Вы не сделали ничего предосудительного — я давно поняла это; меня замучили угрызения совести! Я думала о вас день и ночь! Простите бедной, ревнивой матери! Разве может кто-нибудь, будь то мужчина или женщина, узнав вас, не полюбить вас?! Простите меня!

— О миссис Багот, мне ли вас прощать! Это просто смешно! Но вы-то ведь простили меня, а это главное, в чем я теперь нуждаюсь. Я очень любила вашего сына, так сильно, как только можно любить. Я и теперь люблю его, но уже совсем по-иному, понимаете, мне кажется, так, как любите его вы! Я никогда не встречала ему подобного — никогда и нигде! Вы, наверное, очень гордитесь им; да и какая мать не гордилась бы таким сыном? На свете нет женщины, достойной его. Я была бы счастлива ухаживать за ним, быть смиренной ему служанкой! Я всегда ему это говорила, но он и слушать об этом не хотел — он слишком великодушный человек! Интересы других всегда были для него превыше собственных. Вот увидите, он будет так богат и знаменит! Я часто слышала, как ему это предсказывали, и всегда радовалась. Поверьте, мысль об этом делает меня гораздо счастливее, чем если бы слава и богатство достались на мою долю!

Такие речи из уст Лa Свенгали, из уст женщины, чья ослепительная слава, так быстро позабытая ею самой, до сих пор еще волновала всю Европу! Ее смертельную болезнь и приближающуюся кончину оплакивали и обсуждали во всех столицах цивилизованного мира. Печальные сообщения появлялись одно за другим и носили характер официальных бюллетеней. Поистине, как будто дело касалось коронованной особы!

Миссис Багот, знавшая, конечно, о странной форме, которую приняла душевная болезнь Трильби, ничем не выдала обуревавших ее мыслей, внимая, как эта дивная богиня песни, эта несчастная, безумная королева соловьев, бескорыстно радуется успехам ее сына.

Бедная миссис Багот только что перед этим зашла к Билли на Фицрой-сквер. Там она застала одного лишь Таффи; он сидел за столиком в углу мастерской и добросовестно отвечал на бесчисленные письма и телеграммы со всех концов Европы. Добрый Таффи взял на себя обязанности секретаря Трильби и вел всю ее переписку и дела, о чем она, разумеется, не знала. Эти добровольно взятые им на себя обязанности были нелегки (хотя они ему и нравились). Не считая многочисленных посетителей, которых ему приходилось принимать, давая им интервью, к нему поступали запросы и соболезнования с выражением симпатии почти от всех коронованных особ Европы, сообщавшихся с ним через своих министров. Кроме того, в приходящей почте были письма от безвестных неудачников-музыкантов, бьющихся из-за куска хлеба и просящих помощи у своего удачливого собрата; письма с выражениями сочувствия от знаменитостей и великих мира сего; бескорыстные предложения услуг; предложения заинтересованных лиц о контрактах на концерты по выздоровлении Трильби; обращения известных импрессарио с просьбой об интервью, для получения которого они готовы покрыть любое расстояние, и т. д. и т. п. Этих писем на английском, французском, немецком, итальянском языках было бесчисленное множество. Приходили письма и на совершенно непонятных ему языках (многие из них так и остались без ответа). Таффи испытал почти злорадное удовольствие, объясняя все это миссис Багот.