И я решил, что когда вырасту, стану монахом. Ведь, будучи монахом, я мог всегда оставаться в ритме дождя и ходить только в его ритме».

Письмо девяносто девятое

Как-то мы с тобой, будучи в Бенаресе, плавали по реке в деревянной лодке. Вокруг нас плавали живущие в Ганге дельфины, и всякий раз, как я опускал вёсла в воду, в моих ладонях едва ощутимо отдавалось их перещёлкиванье.

А когда закатное солнце бросило красную тень на твоё лицо, я отложил вёсла.

И вот я снова здесь, теперь в одиночестве. Я провёл много часов, плавая в лодке. Воздух полон запаха влажного дерева. Нет солнца, и нет дельфинов, и мои руки мёрзнут от холодного ветра. Я слышу вдали плеск вёсел, но трудно сказать, приближаются они или удаляются.

Я страстно хочу увидеть твоё лицо.

Я тоскую по той безмятежности, которая снисходила на меня, когда я смотрел на него.

Возможно, если бы я сейчас снова увидел его, мне было бы проще найти потерянное мной собственное лицо.

Письмо сто первое

Подлинный бортовой журнал был самой ценной рукописью в библиотеке моего дома на дереве. Последняя запись там была такая:

В год тысяча семьсот двадцать первый ураган Кортес погубил корабль Песня-из-сна. Судно разбилось, сев на коралловый риф близ острова Борнео. Мы везли драгоценный груз: тысячу виолончелей и стадо слонов из пустыни Калахари.

Орангутаны, устроившись на верхних ветвях деревьев, наблюдали с берега, как я режу слоновьи путы, чтобы слоны могли безопасно уплыть.

Команда покинула судно, а я остался со слонами.

Слоны не стали уходить с корабля. Судно качалось и опасно кренилось на один борт, но слоны стояли на палубе твёрдо. Они осторожно достали виолончели из футляров и ловко подёргали струны каждого инструмента, таким образом прекрасно все их настроив.

Потом они начали играть Баха – первую сюиту для виолончели. В ту же минуту орангутаны подали сигнал стаду китов. С оглушительным плеском киты приплыли по волнам и окружили корабль. Заворожённые музыкой, они внимали ей, сдерживая свои фонтаны. Орангутаны раскачивались, взявшись за руки.

Когда слоны отложили виолончели, киты выстроились на поверхности воды в ряд, плотно прижавшись друг к другу, поклонились слонам и пригласили их пройти по своим спинам.

Спустившись на образованный китами причал, слоны принялись играть дальше и продолжали играть всё время, пока мы шли. И когда последняя нота сюиты отозвалась в воде, слоны ступили на твёрдую почву.

Письмо сто сорок второе

Гуляя среди колонн храма текущей воды, я увидел старую женщину, преклонившую колени у надгробного камня. Она негромко говорила что-то, но даже подойдя ближе, я не мог разобрать слов.

Когда я приблизился к ней вплотную, то понял, что она поёт песню. При этом она перебирала пуговицы своей истрёпанной куртки. Обернувшись, женщина приветствовала меня взглядом. Я сел рядом с ней и спросил, что за песню она поёт.

«Я пела не песню, – сказала она. – Я пела письма.

Если хочешь, я расскажу тебе историю этих писем.

Когда-то давно я была женой политзаключённого. В течение трёх лет я не могла ни увидеться со своим мужем, ни написать ему. Пока он находился в тюрьме, я лишилась дома, так что мне приходилось ночевать в храме.

Я ждала его.

В день, когда его должны были выпустить, меня встретил у тюремных ворот охранник. Он сказал мне, что мой муж умер, и что его смерть должна была оставаться в тайне. «Если кто-нибудь узнает, что я говорил с тобой, – сказал он мне, – я займу его место за решёткой. Прости, но я больше ничего не могу сказать тебе». Он отдал мне пару рваных белых штанов, измятую рубашку и старую шерстяную куртку.

Возвратившись в храм, я выстирала штаны своего мужа, залатала прорехи на коленях и дыры в карманах. Я отчистила, выгладила и сложила его рубашку. Потом я положила штаны и рубашку в коробку, сделанную из высушенных пальмовых листьев.

Когда я положила его куртку к себе на колени, то заметила, что её швы были грубо зачинены. Я распорола их, и из-под подкладки сотнями посыпались письма. Собрав их, я стала их распечатывать, одно за одним. Все они были адресованы мне.

Я читала и перечитывала эти письма, пока все они не запечатлелись у меня в памяти. После этого я зашила их обратно в подкладку.

Тридцать три года я живу в этом храме и всегда сплю, надев эту куртку с письмами. Когда придёт смерть, единственное моё желание состоит в том, чтобы в ней же меня и похоронили».

Я был так тронут, что не знал, как выразить ей признательность. Я сказал ей, что отправляюсь в море и мог бы взять её с собой. Она колебалась, но в конце концов дала согласие.

Когда она услышала плеск волн, все её сомнения исчезли.

Мы вышли в залив. Она села, поджав ноги, на носу лодки, где та сужалась, словно кончик крыла. Она наклонилась к воде и провела по ней пальцами. В её глазах стояли слёзы. Она начала декламировать письма своего мужа и читала их, в то время как мы скользили по волнам.

А потом внезапно поднялся ветер и разорвал наши паруса. Мачта накренилась, но уцелела. Береговая линия исчезла из виду, и нас понесло в открытое море.

Несколько часов спустя ветер стих.

Настал мёртвый штиль.

Лодка стояла на воде неподвижно.

Женщина сняла свою куртку и выдернула несколько ниток из её швов. Пока она доставала письма из-под подкладки, я укрепил на мачте рыболовные сети и обмотал ими рваные паруса. Тогда она вынула иглу из своей причёски, сшила письма между собой и прикрепила их к рыболовным сетям.

Ветер наполнил парус из писем, и он потянул нас обратно к берегу. Когда бриз просачивался между листками, мы слышали голос её мужа, читающий письма, одно за другим. Мы лежали на дне лодки, смотрели, как по небу несутся облака, и слушали письма.

С последними словами, которые мы услышали, прежде чем его голос замер, лодка мягко ткнулась в песок.

Письмо сто шестьдесят первое

Каир. Пятьдесят четвёртый город, седьмая страна, шестой месяц, семнадцатая ночь. Я не хочу спать. Мои ноги и так словно чужие, и я устал от поучений, которые Монтесума произносит во время прогулок.

У меня есть голубые слоны.

Ветер то открывает, то закрывает окна моего номера. Эти окна выходят на шестнадцать миллионов людей, которые мне незнакомы. Несколько лет назад мы останавливались с тобой в этой гостинице. Но тогда эта толпа не давила на меня, а сегодня ночью она сдавливает мне грудь, словно миллион наваленных на неё камней.

Гостиница полна одиноких странников, погружённых в себя. Даже сквозь перекрытия я ощущаю их одиночество. Оно просачивается в дыры, прогрызенные термитами.

Целая туча комаров вьётся вокруг жёлтой лампочки, свисающей над комодом. Пахнет лежалым куревом. На решётке покачивается ящерка-саламандра. Занавески оборваны. Над кроватью висит распятая на булавках бабочка-листовидка. За дверью сломанный зонт, в углу платяного шкафа – чей-то забытый туфель. У стола не хватает ящика, у кровати – ножки. На раковине пятна и выщербины.

Сегодня я проведу вот уже сто шестьдесят первую ночь без тебя.

Завтра я в сто шестьдесят первый раз встречу утро один.

Письмо сто семьдесят второе

Мне снилось, что мы с Монтесумой пришли к устью реки Лаю. Глядя на море, я произнёс: «Кое-кто однажды сказал мне, что волны говорят: что тебе снится, что тебе снится, что тебе снится?»

«Возможно, – сказал Монтесума. – Но волны не могут знать твоих снов, они могут только взывать к ним».

Может быть, волны говорят так: «Помни свои сновидения, помни свои сновидения, помни свои сновидения».

Письмо сто семьдесят шестое

Если историю этой недели рассказывать в милях, получится так: восемь тысяч миль, четырнадцать миль, сорок восемь миль, девяносто семь миль, пятьдесят две мили, три мили и семьдесят семь миль. Если рассказывать её с помощью содержимого моих карманов, получится так: триста египетских фунтов, две бирманские марки, двести шестьдесят пять рупий, девятьсот французских франков, одна авторучка, самое первое письмо, которое ты мне написала, и одно птичье яйцо, обёрнутое в японскую бумагу ручной работы. А если бы эту историю рассказывал гостиничный номер, где я сижу, получилось бы так: одна закрытая дверь, две жёстких кровати, два деревянных стула, складной письменный стол и три закрытых окна.