— Счастливо, — отвернувшись, сказала Сускина.

Она прижала пальцы к глазам, шумно вздохнула и быстро ушла из палаты.

Маленький, старинный, озерный…

Как-то осенью я возвращался из небольшой, но утомительной и, главное, совершенно бессмысленной командировки. Конфликт, в котором нужно было разобраться, уже вначале, по письму в редакцию моей газеты, представлялся бытовой склокой, но редактор усмотрел в ситуации новую социальную проблему, отражение некоего тотального психологического перекоса в сознании сельчан и намеривался на основе этого письма и моего разбирательства устроить дискуссию в газете. И пришлось мне тащиться в тридевятое царство, в отдаленный район области. Конфликт в самом деле оказался тупиковым: два брата много лет никак не могли поделить тридцать соток суглинка и подзола, что прилегали к двухквартирному совхозному дому новой постройки. Вероятно, из братьев начальство района пыталось сделать начальных фермеров (им дали по три гектара неудобий), посмотреть, что получится, чтобы распространить опыт на других работников. Но родные пятнадцать соток оказались ближе к сердцу. Один был передовик и бригадир; но у другого, кудрявого младшего, кроме семьи имелась побочная дочь, тоже кудрявенькая и белокурая, единственное существо, сохранившее любовь ко всем. Волею судьбы мать ее умерла при вторых родах, и младший брат взял незаконную дочь к себе в семью. Поначалу семья старшего отнеслась к этому с пониманием, но когда встал вопрос о разделении соток, младший потребовал больше, а старший уперся: делим пополам, и все тут. Когда младший оформил удочерение, старший и вовсе стал родному брату врагом, потому что девочке было как-никак пятнадцать лет и, учитывая ее раннюю зрелость, жених уже явственно проявлялся: молодой агроном колхоза. Именно он, как оказалось, и разработал эту умную, ничего не скажешь, схему надела братьев землей, ведь к моменту укрупнения семьи младший мог претендовать уже почти на весь участок. У старшего детей не было, и он мог стать батраком при младшем. Старший хоть и бригадир, был мужиком простодушным, но, прознав про план агронома, возненавидел младшего. И пойдет брат на брата… Такие дела.

Я не смог разделить правых и виноватых; материал не получался, нечего было рассказать в газете, и, конечно же, редактор расценит это как невыполнение задания, ведь так желаемая редактором социальная дискуссия срывалась, история попахивала расчетливой авантюрой, ведь хозяином всего мог стать этот пронырливый агроном. Так что объяснение мне предстояло муторное, я был в некоторой печали.

…Нудна и слякотна была дорога из дальней деревни. От двухдневного общения с братьями и их противоборствующими крикливыми бабьими лагерями остался тяжелый осадок, старухи дополнительно срезали: мумии, еле живые на вид, столько трудностей пережившие, они обладали адской скандальной энергией и феноменальной памятью, все всем припомнили до седьмого колена, все и еще два аршина под каждым. Соседи говорили, что пару лет назад братья, получив новый просторный дом и землю, были не разлей-вода, трудились от темна до темна. А теперь травили друг у друга кур. Жена старшего не поленилась как-то летом принести во двор младшего несколько огромных охапок клевера на вилах — теленок объелся, распух и помер; (телята не могут остановиться, когда едят клевер). Кто виноват? «А че я, че я! Я хотела теленочка подкормить, он слабый был!» Такой хитроумный криминал, поди докажи умысел. Всего не перечислишь. Агроном скрылся в командировку в область. Председатель совхоза пожимал плечами: «Это их дела, не знаю что там у них, с жиру бесятся», хотя особого «жира» я в семьях не приметил. На дворе старшего был «Жигуленок», общий трактор-колесник был у них, вот и все.

И вот унылая пора поздней осени, никакого «очей очарования», сирые однообразные деревеньки; новые знатные дома на фоне общей серости и полузапустения выглядели скорее чужаками, чем знаками новой жизни.

И мерещится кругом братская междоусобица, ну чего они там делят, неужели покой и согласие дешевле зависти? Провожая меня, бывший инструктор, а теперь учитель биологии, друг мой, саркастически посмеиваясь, напоминал мне о сенсорном голоде и возникновении трудных духовных проблем, когда основные материальные решены. Чего это вспомнилось? Ах, друг, умница, тебя бы сейчас сюда, ко мне, вместо меня. Не нашел я тут духовных проблем, только склочная дележка и укрепление гадостных, как бы не сказать самых низменных инстинктов, если уж родные братья… Община, где расслоение слишком быстрое и резкое, начинает нравственно распадаться, вот тебе и вся духовность. Недаром Столыпин рекомендовал сильным предприимчивым хозяевам «отруба» хуторную систему. Ведь даже на фабрике, на заводе «коллектив» — понятие сугубо формальное. Так-то, друг мой.

Голые лесные опушки без единого цветового пятнышка, поля неопрятные, кочковатые пашни, и небо, серое, мутное, низкое, дымные облака, кажется, можно достать рукою. Сырой промозглый холод. Ни звука, ни движения в округе. Даже природа замирает, отдыхает, а вы, люди, в неустанных страстях, словно собираетесь жить вечно. Напрасно. Такая беспомощность, такая ненужность моя в этом тихом мире; уж если в невеликом таком деле не смог разобраться… Надо заметить, к моменту возникновения этого взвешенного состояния «взвешен на весах и найден очень легким» многовато накопилось неудач и огорчений, определилась полоса жизни, смутной и вязкой, и судьба как-то не очень заботилась хотя бы проблеском надежды; да что надежды, отрадой хотя бы какой-нибудь маленькой и тепленькой, плохонькой, но живой — ведь должно же соблюдаться некоторое равновесие между положительным и отрицательным. Не подтверждалась диалектика, дубалектика, тем более что газету нашу собирались сливать с какой-то полужелтой, я там ко двору не придусь. Как жить? Что умеет сорокалетний журналист районки, кому он нужен? Не в тоске был я, нет, но в значительном удручении, потому что слишком много занимался бесплодными размышлениями о дальнейшем моем трудоустройстве. Сорок лет? Это ерунда, все впереди. Но и это ерунда. Вялая дурнота обволакивала душу; апатия, сил нет никаких. «Отрадней спать, отрадней камнем быть», — бубнил я, в полудреме сидючи на холоднющем придорожном камне в ожидании попутки. И уже не жалел, что нет у меня ни сестры, ни брата, и никогда не будет, и близкие почему-то отдалились, никаких общих интересов. «Поджидала удача в сторонке меня, неудача ждала на дороге, — сочинил я строчку, а дальше никак. — Серый сумрак осеннего дня… какая рифма к слову «дороге»? Как поля безнадежно убоги! Итак: поджидала удача в сторонке меня, неудача ждала на дороге. Серый сумрак осеннего дня… Как поля безнадежно убоги». Все журналисты средней руки сочиняют втихую стихи, а то и прозу. Прошла вечность, в самом деле ничто не проехало никуда. Да и зачем? Бесконечная морось сыпала и сочилась с тусклого неба, и все кругом, даже мой камень, пропиталось влагой. Штормовка промокла, сырость чувствуется уже плечами. Знобко и сиротливо. Я временами вздрагивал, как пес, и слизывал с усов безвкусные водяные капельки. Водочки бы. Борща, чаю. Есть ли это все на свете? Все журналисты моего ранга в плотных отношениях с водочкой.

Добираться нужно было до Осташкова, это такой маленький городок, он расположен, говорили мне, на полуострове озера Селигер, на границе Тверской области. А от него, неведомого этого городишки, долгим медленным поездом дальше, домой, в Тверь, чуть ли не всю ночь. Товарищи посоветовали мне этот обратный маршрут — мол, глянь на знаменитый в узких кругах городок, воспользуйся командировкой и казенным рублем. «А городок на берегу, напоминающий дугу с бубенчиками колоколен… Живу, молчу, с собой поссориться хочу, своим покоем не доволен». Очень хорошо. «Хорошо бы жить в маленьком городке», — подумал я после очередного приступа оцепенения. Эдаком непременно старинном, лесном, озерном, чтобы древние камни его и еле сохранившаяся часть кремлевской стены имели прошлое, дышали преданиями и легендами, и округа была бы первозданной и нестеровской, а люди городка и окрестностей просты, добры и несуетливы, ведь кроткое сердце — жизнь для тела, а зависть, слышал я, гниль для костей, и завистью дьявола пришло в мир зло, вот вам и происхождение зла. Так что желательно, чтобы сущностью посада и всех его микрорайонов были покой, тишина, согласие и отсутствие изнурения в труде и в сердце, и веселье в праздники, и незлобивость в будни. Сарафаны, хороводы. Искусство и ремесла. И можно было бы найти там, за кривенькими и тополиными переулками окраины, за рощей и оврагом, по пояс вросший в землю камень белый с письменами, рядом журчащая живая влага ручья кастальского под сенью, стало быть, ракит, и чтобы вокруг камня и по бережкам изумрудная травка с маленькими, словно из тюбика, штучками гусиными там и сям, много не надо, а то прилечь никак, и полжизни доискиваться, что за камень такой, кем, когда и во имя чего поставлен, что написано и в чью честь. А как приятно было бы приходить к нему иной раз в одиночестве ли, с приятелем ли, местным самостийным краеведом и патриотом, чтобы еще раз обсудить варианты происхождения этого замшелого посланника из прошлого, а то и с разведенкой молодой, веселой, которой наплевать на все и всякие камни на свете, чтобы насладиться ее речью, болтовней бессвязной — все сплетни обо всех — и слезами, чудесно превращающимися в тихий смех и теплые ласки от одного нежного моего слова и жеста, от моих брутальных хапаний за вот такой зад и налитую грудь, от моих поцелуев, и в этот момент осенит: под камнем клад! Подфартило… Да, главное: хорошо бы ничего подлинного так и не узнать об этом камне до конца дней своих. Да будет так.