— Я? Я не прикидываюсь, — сказал Василий. — Правда, много.

— Ладно, поздно уже, — сказал Петров. — Ужин, ночлег, Ксения, — полторы тысячи. Рублей. Это не дорого, Василий Павлович. Это совсем не много.

— У меня с собой нету.

Василий стал слегка каменеть, некое подобие страха шевельнулось в сердце.

— Ну так сходи в сарай, чего придуриваешься?

Петров сел на корточки. Ксения вытащила из-за пояса юбки трусики, принялась их натягивать.

— Я? — сказал Василий.

— Ты, ты. А кто же? Или мне самому сходить?

— Нет, я сам. Я сейчас. Полторы?

— Угу. Полторы, полторы.

*

— Порядок, шеф, — по дороге бормотал Василий, глядя на ночное небо, на все эти четкие теперь лебеди, раки и медведицы, ясные и ненужные звезды. — Порядок.

Подойдя к двери сарая, Василий обернулся в жалкой надежде, окинул взглядом графические силуэты домов, громаду ветлы. И почувствовал, что ослаб: и бодрость, и напряжение, и горечь — исчезло все, внутри словно образовалась пустота.

Он присел на корточки у стены сарая, прислонился к теплым бревнам спиной.

— Василий Павлович, — посмеялся тихо. Прислушался. В канавах верещали лягушки. — А? Спеть мне о любви прекрасной… Сад-виноград, белое сияние…

Он тупо, безо всяких чувств смотрел на траву, себе под ноги. Кеды стояли косолапо, носками внутрь. Из одной, рваной, торчал большой палец.

Донеслось ровное похрюкивание, прерываемое паузами и смачными рыками. Птицы молчали. Молчало все, кроме Виктора в сарае.

Долгая полоса зарницы дивно обнажила огромный ночной горизонт, высветила роскошные неведомые дали. Василий решил дождаться, когда полыхнет опять — можно загадать что-нибудь, только успеть придумать. Он с надеждой смотрел в скупое небо июльской ночи. Хотя бы самая маленькая звезда упала на прощание.

Лишо и Леша

Август выдался прохладным и дождливым; казалось, лето ушло навсегда, и тепла не жди.

Больше всех это огорчало моего пятилетнего Алешу. В начале месяца, когда в природе было тепло и тихо, мы несколько раз собирались с ним на рыбалку, благо река в получасе ходьбы от окраины, где живем.

К моему изумлению, мальчик сразу же освоил нехитрую снасть для ловли окуньков и плотвичек; ему везло, клевало хорошо, рыбки попадались часто.

Первая пойманная им самим уклейка, совсем малюсенькая, привела его в неописуемый восторг, пробудив, как я полагаю, наследственную страсть к ужению, и эта пробудившаяся страсть теперь совершенно не давала покоя ни ему, ни мне.

Но холодно было теперь, ветрено. Уже который день моросил совершенно ненужный нам и августу дождик, и всякий вечер я обещал сыну, что тепло настанет послезавтра.

И вот в начале сентября природа расщедрилась.

Однажды утром небо стало по-летнему синим, чистым и высоким, солнце сияло весь день, это была пятница.

И в субботу утром, проснувшись много раньше обычного, Алеша заявил прямо из постели:

— Пойдем! Уже множко можно ловить рыбов! — (Множко — это у него антоним слова немножко.)

…Как он мчался на своем трехколесном, уже маленьком для него, велосипеде по еще сырой, трудной дорожке к реке, счастливо оглядываясь на меня, сияющий, беспорядочно вспоминая маленькие прелестные события недавней удачной рыбалки с удивительными подробностями, даже было завидно, что сам не помню.

На повороте дороги, когда до реки оставалось совсем немного, на опушке молодого соснового леса нам вдруг открылась картина, заставившая Лешу остановиться и надолго забыть о реке.

Два островерхих белесых шатра, костры и дети вокруг них, несколько лошадей, телеги с пологами, пестрый гомонящий народ в цветастой одежде, — маленький табор расположился здесь, на просторной поляне. Прямо перед нами, на тропинке стояли две трехлитровые банки с молоком.

— Кто это, что это такое? — восхищенно спросил Алеша. — А, знаю! Туристы?

— Цыгане, — ответил я, с любопытством разглядывая всю эту экзотическую сцену. Что-то невиданное по нынешним временам.

На переднем плане, сложив обнаженные руки на груди, возникла смеющаяся праздная девушка: роскошные волны темных волос на слепящей белизной блузке, цветной платок повязан на бедрах, длинная желтая, со множеством складок юбка. Сейчас привяжется гадать и обдурит. Еще выделялся бородатый чернущий дядька, крупный, пузатый, в алой атласной рубахе.

— А что они тут де-елают?.. — тихо протянул Алеша. — Они у нас удочки и велосипеды отнимут, да?

— Да нет, Лешенька, — поспешил я его успокоить. — Зачем им наши удочки и велосипеды? У них кони, телеги.

Тут мне подумалось, что этот случай предлагает редкую по нынешним временам возможность показать сыну вещи, которые он, может быть, и не встретит никогда в своей дальнейшей жизни. Цыганские таборы теперь выглядят совсем иначе.

Кто из нас видел вблизи настоящий цыганский табор? Я, например, один раз, когда мне было лет шесть — из окна вагона, на фоне реки, гнущихся от ветра деревьев — стремительный светло-рыжий конь, на нем пригнувшийся к холке человек в рваной рубахе, на голове кровавая повязка! Неизгладимо. Он обгонял наш медленный поезд. Грива, хвост лошади, кудри и драная рубаха цыгана — все летит, трепещет, развевается… Кровь застилает глаза, а погоня настигает! Но вот конь бухается в воду, и они плывут к другому спасительному берегу, где светлеют несколько цыганских шатров. Помню, в вагоне было темно и дымно (тогда в некоторых курили). «Вор, — сказал отец. — Скоро ему конец. Все цыгане — ворье».

Я предложил сыну заехать на цыганскую поляну.

Мы остановились у ближайшего костра.

Тут же набежали дети, плотно окружили нас, лопочущие на неведомом языке, все на удивление красивые, черноглазые, подвижные и решительные, неопрятно одетые во что попало, чумазые, все наперебой просили покататься. «Дай рубль, дай пять рублей, и мне, и мне, дай еще, дядька!» Они хватали за колеса, руль, удочки, теребили и щупали, тянули все это к себе, пытаясь развязать, оторвать… Один уже подпрыгивал и приплясывал, шлепая себя ладошками по грязным коленкам и голому пузечку, выкрикивая частушки: «Арбузыня, арбузыня, как у кобылы…» Дальше неожиданно пошла невероятная похабщина, мат-перемат, такого я, кажется, и не слышал никогда; я поскорее вручил артисту монетку, он выхватил ее, сунул за щеку и тут же начал все сначала, как заводной. «Перестань! У меня нет ничего больше!» — сказал я. «А ножик есть? Дай ножик! А сигаретки есть? Давай сигаретки!»

Особенной настырностью отличался один, со странно кротким выражением бледноватого даже сквозь загар и смуглость лица, с глазами умоляющими, полными затаенной тлеющей грусти, — так мне показалось. Ухватившись за руль моего «Туриста», он тихо и непрерывно, непреодолимо настойчиво повторял и повторял, глядя прямо мне в зрачки:

— Дай, дай мне, мне сначала дай прокатнуться, мне давай…

Если я отвлекался, он довольно сильно дергал меня за полу штормовки и начинал канючить снова. Он что, в жизни велосипеда не видел?

Оттесненный частушечник все подпрыгивал, верещал и дергался, как марионетка, и взгляд его был пуст и недвижим, но количество полускладных куплетов неиссякаемо. Похоже, ему было совершенно все равно, слушает его кто-нибудь или нет.

Алешу и его трехколесный облепили самые маленькие и орали наперебой. Сын ошалело озирался, намертво вцепившись в руль, искал меня взглядом. Я исхитрился подтащить его поближе.

— А давай познакомимся сначала, — предложил я настырному цыганенку. — Леша, спроси мальчика, как его зовут, не бойся.

— Лишо! — сразу ответил прелестный пацанчик. — Дай покататься, дядь, ну дай, дай!

— А меня Борька!

— А меня Михай!

— Ромка, Митька, Колян… — загалдела толпа, и каждый норовил протиснуться поближе, вперед всех.

— Ти-инка, — чуть слышно, но явственно пропищала малюсенькая цыганская девочка в длинном цветастом платье, и тоже босиком, а кругом стояли лужи.

— Дай мне лисапед, я не умею, я никогда, я хочу. Дай мне!