— Вам предстоит чудная поездка в Геную. Там вы найдете меня вместе с доном Фортунато Лагумино, вы знаете где. Старый аббат с радостью готов быть вашим капелланом на тот день! Вы вернетесь в Канны, и никто в целом мире не подумает, что маркиза Бонаккорзи превратилась в виконтессу де Корансез, кроме самого виконта, который уже найдет способ сообщить о нашем маленьком заговоре этому славному Альвизу… Оттуда вы будете писать мне в Геную до востребования, а я буду писать вам через посредство нашей дорогой мисс Флуренс.

— Которая называется также мисс Prudence[6], — сказала молодая девушка, — и которая находит, что для заговорщиков вы разговариваете слишком долго… Берегитесь карманников, — быстро прибавила она.

Это был условный сигнал на случай, если она увидит, что приближается кто-нибудь из знакомых.

— Ба! Этот карманник не опасен! — воскликнул Корансез, поглядев в ту сторону, куда показывала мисс Марш кончиком веера.

В потоке толпы он разглядел личность, которая привлекла внимание молодой американки.

— Да ведь это Пьер Отфейль, мой старый товарищ… Только он нас не заметил… Не хотите ли вы, маркиза, посмотреть на влюбленного, отчаявшегося встретиться с той, которую любит?.. И сказать, что я был бы похож на него, если бы не явились вы и не опьянили меня вашей красотой!.. — прибавил он тихонько.

Потом громко продолжал:

— Посмотрите, он уходит в противоположный угол, к другому канапе, садится на него и не думает, что три пары глаз внимательно смотрят на него. Он даже и не желал бы этого…

Молодой человек, которого южанин называл своим товарищем, казалось, в этот момент был поглощен своими мыслями до такой степени глубоко, всецело и вместе с тем грустно, что действительно оправдывал шутливую догадку Корансеза. Если заговор касательно тайного брака, который обсуждался среди этой роскошной обстановки, среди этой жадной до удовольствий толпы, если он звучал тут резким диссонансом, то мечтания того, кого Корансез назвал своим «старым товарищем», — они два года пробыли вместе в Париже, в коллеже, — были еще страннее, еще удивительнее. Контраст между шумной толпой и самогипнозом, в который погрузился Пьер Отфейль, казался слишком разительным. Очевидно, если в залах он не находил кого-то, для него не существовало ни одной из двух тысяч фигур, набившихся сюда. И кем же мог быть этот кто-то, если не женщиной?

Влюбленный в отчаянии скорее бросился, чем сел, на канапе, которое стояло напротив занятого Корансезом и его двумя соумышленницами. Там он остался, опершись локтем о ручку дивана и опустив лоб на руку, в небрежной позе, о которой даже и не думал.

Его тонкие пальцы, приподняв слегка волосы, открыли благородно очерченный лоб. Слегка изогнутый нос и суровый рот придавали бы этой поэтичной физиономии почти дикое выражение, если бы во влажных глазах не было столько мягкости и нежности. Этот взгляд, обнаруживавший исключительное напряжение мысли, в соединении с бледным и как бы слегка утомленным лицом, решительно придавал этой физиономии, на которой небольшие усы выделялись черной тенью, сходство с классическим портретом Людовика XIII в юности. Узкие плечи, худощавые конечности, видимая деликатность всего телосложения указывали на один из тех хрупких организмов, которые живут исключительно нервами, на одну из тех натур, лишенных сангвинического элемента, которых весьма глубоко потрясает малейшее душевное движение, потрясает до ощущения физической боли. Такие болезненные организмы живут чувствами так же, как сангвинические натуры живут действиями и ощущениями.

Хотя по внешнему виду Пьер Отфейль ничем не отличался от Корансеза и бесчисленных праздношатаев, рассеявшихся по залам, однако либо его взор был совершенно обманчив, либо по внутреннему своему складу он не принадлежал к этому миру рыцарей в смокингах, белых жилетах, в касках, вышитых шелком, и в лакированных туфлях; рыцарей, которые увивались вокруг великосветских дам, одетых как публичные женщины, и вокруг публичных женщин, одетых как великосветские дамы; рыцарей, которые терлись вокруг игорных столов, занятых вперемежку джентльменами и мошенниками.

Дума, запечатлевшаяся в складке его губ и в морщинах его утомленных век, изобличала тоску, не мимолетную, а привычную, вечный источник грустных размышлений. Но если правда, что он пришел в этот притон, отыскивая любимую женщину, то эта глубокая тоска получила бы вполне естественное объяснение. Он должен был страдать от жизни, которую ведет эта женщина, страдать от ее среды, от ее удовольствий, от ее знакомств, от всех ее занятий, которые ей не пристали, — страдать от этого до боли и, быть может, не давать в этом отчета самому себе: у него не было глаз для того, чтобы судить ту, которую он полюбил.

Во всяком случае, если он и был влюбленным, как сказал Корансез, то, наверное, он не был любовником. На его чистом лице не лежало печати ни гордости, ни клейма человека, которого чувственные воспоминания увлекли на бесчестный путь позорной ревности. Уже одно простодушие, с которым он углублялся, даже тонул в своих думах среди этой публики на диване в казино, одно это доказывало редкую в его возрасте и его среде свежесть сердца и воображения.

Спутницы Корансеза сами были слишком чуткими женщинами, чтобы не понять и не оценить прелести и слегка наивного аромата этого контраста. Обе они, каждая на своем родном языке, невольно произнесли слова сочувствия.

— Com’e simpatico[7], — молвила итальянка.

— Oh! You dear boy[8], — молвила мисс Флуренс.

— A в кого же он влюблен? — спросили обе вместе.

— Я мог бы вас самих заставить поломать голову над этим, — отвечал Корансез, — и вы никогда не догадались бы… Но успокойтесь, ваше любопытство будет сейчас удовлетворено. Это вовсе не секрет, вверенный моей скромности… Я сам выследил его, так что не обязан тайной. Так вот, симпатичный милый мальчик, для того чтобы влюбиться как животное, нет, как ангел, выбрал нашего прекрасного друга, госпожу де Карлсберг, нашу прекрасную баронессу Эли… Вот уже с неделю она в Монте-Карло, у госпожи Брион, как вам известно, и этот бедный мальчик не в силах был совладать с собой. Он во что бы то ни стало захотел увидать ее, но так, чтобы она этого не знала. Он все блуждал вокруг виллы Брион, поджидая, не выйдет ли она. Посмотрите, сколько пыли на его башмаках и на низках брюк… Затем, так как в Канне ему сказали, что баронесса все вечера проводит за игрой, он явился сюда. Но ему не удалось отыскать ее в этой толпе… Вот как любим мы, французы, — прибавил он, смотря на маркизу, — когда мы любим…

— А баронесса? — спросила итальянка.

— Вы желаете знать, любит ли его баронесса или не любит? — продолжал Корансез. — По счастью, вы верите в хиромантию, вы и мисс Флуренс, потому что я могу сказать вам в ответ лишь то, что открывает мне мой маленький талант прорицателя… Вы не прочь послушать? Отлично! — продолжал он после утвердительного кивка обеих дам со своим обычным видом, в котором сочеталась серьезность с мистификацией. — Линия сердца на руках баронессы совершенно красная, а это означает сильную страсть, притом же есть значок, который заставляет отнести эту страсть к тридцатому году ее жизни, — возраст, в котором она находится теперь. Не надо особенно удивляться, если эта страсть повлечет за собой трагическую смерть… Но не пугайтесь: не всегда сбывается то, что начертано на руке. Хотя, впрочем!.. Говорил ли я вам когда-нибудь, что вот тут, под горой Юпитера, у нее есть ясно очерченная звездочка, один из лучей которой образует крест соединения?

— И это значит? — спросила американка с тем интересом, с которым граждане этой страны, столь положительной, относятся к вопросам сверхъестественного порядка, «спиритуалистическим», как там говорят.

— Брак с принцем, — отвечал южанин.

Наступила минута молчания, в течение которой Корансез с особенным вниманием продолжал рассматривать Пьера Отфейля, потом искорка блеснула в его взоре, и тоном человека, которому только что пришла в голову славная мысль, он сказал: