Красота женщин слишком соблазнительна и слишком доступна, ласки слишком нежны, климат слишком мягок, комфорт слишком заманчив. Этот рай, созданный бессердечной утонченностью культуры, раскинувшийся по цветущим горам, лишает человека спокойствия, рассудительности и хладнокровия. Упоение, которым он опьяняет своих мимолетных гостей, по временам достигает апогея, и описываемый вечер был именно одним из таких моментов.

В нем кипело что-то вакханальное, напоминающее безумные дни Вавилона. Налицо было и библейское «Мани, Факел, Фарес»: депеши, вывешенные на одной из колонн в вестибюле, возвещали о кровавом эпизоде, вызванном стачкой, которая состоялась вчера в одном из северных горных округов. В этой телеграмме рассказывалось о ружейных выстрелах, сделанных войсками, об убитых рабочих, об инженере, зарезанном стачечниками.

Но среди этой толпы, все более и более разгорающейся жаждой удовольствий, попробовал ли кто-то в конкретных образах представить себе слова трагической телеграммы и предвещаемую ею грозу революции? По-прежнему катились золотые и серебряные монеты, шуршали банковские билеты, кричали крупье:

— Faites vos jeux… Rien ne va plus[2].

По-прежнему шарики катались по рулетке, карты ложились на зеленое сукно, лопаточки сгребали ставки несчастных игроков, а бесчисленная толпа поддавалась своим страстям: кто мании игрока, кто мании роскоши, кто мании тщеславия, кто капризу праздности. Для скольких фантастических эпизодов послужил сценой этот необычайный дворец с резными воротами в стиле Альгамбры! А в эту лихорадочную, горячечную ночь на одном из его диванов подготовлялось приключение фантастическое и невероятное, самое имя которого так и просится на афишу театра оперетты, напоминает музыку времени наших прабабок и имя вышедшего из моды Чимарозо: тайный брак!

Группа из трех лиц, которые по необходимости выбрали для обсуждения такого романтического заговора уголок в этом всемирном караван-сарае, состояла из молодого человека и двух дам. Молодому человеку на вид было года тридцать два. В том же возрасте была и одна из двух дам, которая вывозила в свет другую — молодую девушку лет на десять моложе ее.

Чтобы вполне очертить весь необычайный характер этого матримониального совещания, происходившего в длинном коридоре между залами с рулеткой и с trente-et-quarante, необходимо прибавить, что молодая девушка, в действительности, играла роль мамаши по отношению к своей официальной покровительнице и что проект этого тайного брака ничуть ее не касался. Она сидела на самом краю дивана и только наблюдала, между тем как ее подруга и молодой человек оживленно разговаривали друг с другом.

Уже по одному тому, как внимательно устремлялись ее прекрасные темные глаза в толпу, двигавшуюся туда и сюда, вы признали бы в ней иностранку и почти сразу бы догадались, что она американка. На лице девушки лежал отпечаток энергичной уверенности, свойственной женщинам, которые привыкли с детства к самостоятельности и которые, вступая в брак, отлично знают, для чего они делают это, и ничуть того не стыдятся.

Она была прекрасна той отчетливой красотой, которая, будучи вставлена в рамку, пожалуй, чересчур модного туалета, так легко придает типичнейшим красавицам Соединенных Штатов вид женщин-изделий, как бы специально сфабрикованных для выставки. У нее были изящные черты, худощавое лицо с резким выражением, энергичный рот и подбородок.

На густых каштановых волосах она носила круглую шляпу из черного бархата, с очень широкими полями и очень высокими перьями; сзади поля приподнимались и заканчивались букетом из искусственных орхидей. Это была вечерняя шляпа для молодой девушки, но в ней поражала некоторая утрировка, равно как и в платье из серой бархатистой ткани, и в корсаже, почти сплошь покрытом серебряным позументом и сшитом, очевидно, лучшей парижской модисткой.

В таком костюме и притом еще чрезмерно обремененном драгоценными камнями мисс Флуренс Марш — так звали ее — можно было принять за что угодно, только не за то, чем она была в действительности: прямодушнейшей и честнейшей девушкой, мечтавшей в настоящее время о будущем супружеском счастье своей спутницы, женщины столь же честной и безупречной, как она сама.

Имя этой последней было маркиза Андриана Бонаккорзи. Венецианка по рождению, она принадлежала к древней фамилии дожей Наваджеро. Ее туалет, который также только что приехал из Парижа, блистал той же страстью к побрякушкам, которая столь характерна для итальянских франтих и благодаря которой они выглядят «fufu» (употребляю не имеющий синонима термин, которым наша провинциальная буржуазия обозначает известную женскую манеру одеваться с блеском и эффектом, но не совсем изящно). По ее платью, из черного шелка, спускалась вышивка из черного бисера в виде бабочек. Такие же бабочки порхали по шелку ее маленьких башмачков и вокруг красных роз шляпы, которая покрывала ее роскошные белокурые волосы с рыжеватым отливом, те белокурые локоны, которые столь любезны живописцам ее родины.

Нежная белизна кожи, немного грубоватая величавость лица с крупными чертами, преждевременная полнота бюста — все это вполне гармонировало с ее происхождением, а больше всего — нежный взор ее голубых глаз, в которых разлита была страстная истома лагун. Она обнимала ими, она топила в них молодого человека, который говорил с ней в эту минуту и в которого она, очевидно, была влюблена до безумия.

Внешность его вполне оправдывала это обожание, больше чувственное, чем сентиментальное. Этот молодой человек, находившийся тогда в полном расцвете своих сил, представлял замечательный тип той мужской красоты, которая свойственна нашему Провансу и доказывает, что он действительно в течение целых веков был римской провинцией, по преимуществу, избранной землей, где римская раса наиболее прочно запечатлела свое воздействие.

Его черные волосы, коротко остриженные над прямым белым лбом, его борода, подстриженная клинышком и слегка курчавая, крепкий изгиб носа и дугой выгнутые брови делали его похожим на профиль с древней медали, который казался бы суровым, если бы в его влажных глазах не сиял весь энергичный пыл влюбленного человека, а улыбка ослепительно белых зубов не обнаруживала всей веселости южанина.

Под мягкой тканью смокинга и под пике белого жилета угадывалось крепкое и мускулистое тело, и это впечатление чисто животной силы было столь ярко, несколько излишняя жестикуляция этого малого обнаруживала такую жизнерадостность, что немудрено было не заметить, сколько непроницаемости было в этих блестящих глазах, как тонки были эти улыбающиеся губы и этот заостренный нос, не обратить внимания вообще на все признаки хитрости, определенно выступавшие на этом лице, никогда не забывавшем про расчет и самообладание, несмотря на всю свою видимую подвижность.

Два типа людей одинаково умеют обращать себе в пользу свои природные недостатки: немцы, которые маскируют свою хитрость грубостью, и провансальцы, которые прячут ее за врожденной живостью. Настоящим энтузиастом, экспансивной натурой покажется вам провансалец в тот самый момент, когда он будет приводить в исполнение план, до такой степени тонко и холодно рассчитанный, как будто автор его был невозмутимым шотландцем. И кто бы мог это подумать?

В это время, раскинувшись на канапе в казино и весело болтая со своей привычной непринужденностью, виконт де Корансез — он происходил из не особенно знатной семьи, из окрестностей Барбентана — в это время он приводил к вожделенному концу самую дерзкую, невероятную и отлично обдуманную интригу! Но кто же во всем свете мог бы подозревать, что на самом деле творится в душе этого «беспечного Мариуса»? (Так прозвал его отец, старый винодел, который на глазах своих земляков-барбентанцев умер в отчаянии от постоянных долгов сына.)

Не угадали бы, конечно, этого добрые люди с берегов Роны, все более или менее приходившиеся ему родней от Авиньона и до Тараскона. Они слишком хорошо видели, как прекрасные виноградники, о которых так заботился и которые довел до такого цветущего состояния отец, переходили в чужие руки кусок за куском, чтобы дать средства на безумную жизнь наследника в Париже!