Новый 1825 год начинался жестокими вьюгами. После недолгих оттепелей в феврале опять стало морозить. Купцы жаловались, что нет подвоза — замело дороги. В Москве не хватало хлеба.

Генерал-губернатор пригласил доктора Гааза к себе в канцелярию.

— Вот что, милейший мой Федор Петрович, не раз уж мы толковали с Вами об этом предмете, а нынче я должен уже не просить-упрашивать, а распорядиться. Извольте, Ваше благородие, господин надворный советник и кавалер, доктор Федор Петрович Гааз, вступить в должность штадт-физика, сиречь главного врача нашей Москвы!.. Нет уж нет, батюшка мой, никаких отговорок слушать не буду. И смирение Ваше, кое паче гордости, не уважу. И велю Вам и молю тебя, как доброго приятеля, не перечить, не упираться. Потому как прежнего штадт-физика пришлось прогнать. На него донос за доносом летит: и вор он, и лихоимец, и бездельник, и невежда… А с медициной у нас из рук вон плохо, сам ведь знаешь, батюшка. Зима-то какая лихая, горячки почитай в каждом доме. И стар и млад хворает. А в больницах и гошпиталях что? Мерзость запустения! Врачи да лекарские помощники, кто совестливые, с ног сшибаются, самих впору лечить. А другие бесстыдно манкируют. Зато поспешают туда, где щедрее наградят, накормят, напоют… И что ж получается?! Иной сопливец лишний раз чихнул, а уж маменька-папенька лучших врачей скликают. И те часами судят-рядят у постельки дитяти, коему розга бы целебнее всех снадобий и компрессов. Потом еще дольше за трапезой заседают. А тем временем где-нибудь тяжко болеют отцы или матери семейств — кормильцы многих душ, дельные слуги отечества, ученые мужи… И остаются вовсе без всякой врачебной помощи. Ты посуди, Федор Петрович, у нас в Москве жителей скоро уже триста тысяч будет. Это ж какое множество. А в больницах и гошпиталях едва-едва более двух с половиной тысяч кроватей. Да из них-то полторы тысячи воинские места. Значит, на всех протчих москвичей хорошо, если тысяча кроватей наберется! И врачей не хватает вовсе. Служащих по больницам и гошпиталям числится чуть более двух сотен да шесть десятков вольно практикующих, как Вы, мой почтенный друг; ну, есть еще сотня фельдшеров и костоправов. Так вот, душа моя Федор Петрович, призываю Вас, как некогда римляне призывали Цинцинната, — бери в свои добрые руки бразды правления московской медициной!

В марте 1825 года Ф. П. Гааз стал штадт-физиком, т. е. главным врачом города. С утра и до позднего вечера он разъезжал по больницам. Часами ходил по палатам, перевязочным, больничным кухням, кладовым и прочим службам. Он с ужасом видел больных, лежавших вповалку на прелой соломе, едва прикрытых тряпьем, видел грязь и мусор, разбитые окна, неисправные печи, чудовищно загаженные, зловонные отхожие места, общие для мужчин и женщин.

Везде не хватало кроватей, белья, перевязочных средств, лекарств, дров, питания… Он утешал добросовестных врачей и фельдшеров, красноглазых от бессонниц, шатавшихся от усталости, укорял, усовещал нерадивых или отчаявшихся, наставлял, советовал, объяснял… И писал, писал, писал — донесения, жалобы, ходатайства, сметы, просьбы, мольбы… Многие бумаги сам же отвозил в городскую «Медицинскую контору», генерал-губернатору и гражданскому губернатору, военным и гражданским начальникам. Взывал к милосердию, просил о помощи деньгами, вещами, продуктами.

В первые же дни он убедился, что его предшественник уволен несправедливо; на него облыжно доносили одни потому, что он был слишком добросовестен, не хотел покрывать злоупотребления пройдох и безделье лентяев, а другие жаловались, что он недостаточно строг, не преследует лихоимцев и мошенников.

Федор Петрович сразу же написал обстоятельные письма губернатору и министру, а свое жалование штадт-физика ежемесячно отсылал предшественнику — ведь тот небогатый врач был незаслуженно лишен этого весьма для него существенного пособия.

Но у некоторых коллег беспокойного доктора и тем более у чиновников, которым были подведомственны больницы, все это вызывало сперва насмешливое недоумение, а затем и злобную неприязнь.

Медицинский инспектор Добронравов писал доносы и генерал-губернатору, и гражданскому губернатору, и санитарному попечителю Москвы, и петербургскому начальству. Он уверял их, что «лекарь Гааз находится не в здравом душевном состоянии», что его действия и распоряжения «безрассудны, вызывают лишь смущение служащих и больных». В кругу врачей и чиновников «Московской медицинской конторы» Добронравов и его подручные шептали, говорили, кричали, возмущались, что сей зазнавшийся иноземец мог достичь таких чинов и званий?! Он от этого уже умом помутился и досаждает порядочным людям дурацкими придирками и ханжескими нравоучениями.

Федору Петровичу сообщали о происках его недоброжелателей. Он написал «Медицинской конторе»: «Уже сколько лет, как посвятил я свои силы на служение страждущему человечеству России… и если через сие не приобрел некоторым образом права на усыновление, как предполагает господин инспектор, говоря, что я иноземец, то я буду весьма несчастлив».

Князь Голицын не дал бы в обиду Федора Петровича, своего приятеля и подопечного. Но для него самого наступили трудные времена. Внезапно скончался царь Александр I, который всегда покровительствовал независимому князю.

IV. Новый царь. Тревоги. Споры

…14 декабря в Петербурге восстали гвардейские полки — не хотели присягать новому императору Николаю. В Москве клубились небывалые, жуткие слухи. Одни говорили, что начинается смута, как двести лет назад при самозванцах. Гвардия хочет царем великого князя Константина, который в Польше наместником. Он там принял латинскую веру и все церкви отдаст ксендзам. Другие рассказывали, что в Петербурге, у дворца, палят из пушек; тысячи убитых, пожары хуже московского… Тайные заговорщики — все масоны; они бунтуют солдат и мужиков против царя и против дворянства, вздувают новую пугачевщину… Уже начались мятежи на Украине, где-то у Чернигова, скоро начнутся на Волге и на Дону, дойдут и до Москвы…

Старики напоминали о зловещих знамениях, о прорицаниях странников, старцев и юродивых, о курицах, кричавших петухом, о псах, воющих по ночам у Кремля. Говорили и нечто вовсе небывалое — будто царь Александр не помер, а тайно скрылся и в Петербург привезли пустой гроб. А царь ушел в монастырь замаливать грехи. Сколько людей засекли насмерть после бунтов в Семеновском полку и в солдатских поселениях Вот он и кается…

Даже наиболее осведомленные и просвещенные москвичи были возбуждены не меньше, чем растревоженные слухами обыватели.

Но иные успокаивали:

— Пустое! Гвардейские шалости, как не раз уж бывало. Они там в Петербурге привыкли бунтовать всякий раз, едва начиналось новое царствование… Стрелецкое наследство из Москвы увезли. Когда Анну Иоанновну верховники утеснить хотели, гвардия зашумела, пособила самодержице. А через десять лет те же гвардейцы ее дружка Бирона свергли, возвели Анну Леопольдовну и младенца Иоанна. Потом, чуть погодя, опять гвардия волновалась, чтоб Елизавета Петровна взошла на отцовский престол. И матушке Екатерине те же гвардейцы-шалуны пособляли, потому и отличала их наградами, льготами, почестями, не в пример другим войскам. Павел Петрович гвардию не жаловал, не прощал ей, что его батюшку обидели, строго третировал. Потому и прервались его дни безвременно… Гвардейцы всегда бунтовали. В Семеновском полку шесть лет назад какие безобразия учинили. Теперь снова куражиться начали, хотели быть первыми в царстве. Ну и просчитались, шельмы. Николай Павлович построже покойного братца. Он их сразу приструнил. Окропил картечью. А уж дальше судьи рассудят, кого сквозь строй — по зеленой улице да в могилку, — кого на цепь и в Сибирь…

— Подумать только, сыновья таких семейств: Трубецкой, Долгорукий, Муравьевы, Бестужевы, Лунин! Цвет аристократии, просвещенные заслуженные офицеры!!! Ведь недавно еще они сражались за отечество, за престол, доблестно сражались… И вдруг, извольте видеть, идут на мятеж, на разбой, на цареубийство…