Вёл курс доцент кафедры генетики Михаил Стекольщиков – пенсионер довольно адекватный, но не без своих капризов: он тоже мог за что-нибудь невзлюбить студента со всеми вытекающими отсюда последствиями. Андрюше Ширшову, помню, опять не повезло – ну не любили пожилые преподаватели старой закалки нестандартных, колоритных, экзотичных студентов. Зато хоть одним «раздражителем» для «Стекла» (такое у него «погоняло» было среди студентов) стало меньше: густую длинную гриву Андрею пришлось состричь из-за требований преподавателей военной кафедры.

 Про Стекло говорили на факультете разное, но самое интересное, что в пятидесятых годах, в пору разгула лысенковщины и травли генетиков, или вейсманистов-морганистов, как их тогда называли, самым «отъявленным» лысенковцем университета был именно он. Стекло слыл главным защитником мичуринского, советского, «истинно материалистического» понимания биологической науки. Но, когда схлынула пена лысенковщины, он преспокойно стал преподавателем кафедры генетики – «продажной девки империализма» согласно терминологии того разнузданного для биологической науки времени.

Генетики во всём мире несколько снисходительно, как известно, относятся к дарвинской эволюционной теории происхождения видов. Мои однокурсники с кафедры генетики тоже высокомерно посматривали на всех тех, кто, не поднимая головы, строчил в тетради, внимая речи Стекла. Наиболее одиозные представители его негласных оппонентов демонстративно ничего не писали на лекциях «дарвиниста». А в перерывах между занятиями, многозначительно рассуждали, красуясь перед негенетиками, о резерве мутаций организма, молчащих генах, интронах и так далее.

Стекло на своих семинарах обожал также рассказывать про то, как в героических тридцатых годах он с группой молодых активистов-односельчан создавал комсомольскую ячейку в родной деревне, или про какие-то секты – одним словом, всё это имело такое же отношение к дарвинизму, как учение незабвенного Трофима Денисовича Лысенко к генетике. Недаром, один из студентов-генетиков написал по завершению курса этого предмета едкую эпиграмму: «Был научный дарвинизм – стал Стеклянный онанизм».

Да, чуть не забыл! Военная кафедра или «военка», как мы её называли! Она, родная, располагалась в ту пору на впоследствии «срезанных» третьем и четвертом этажах краеведческого музея, что напротив Спасской башни кремля, и достойна отдельного пера! Но речь в этой главе идёт только об общественных науках. А какие науки могут быть на «военке», кроме, разумеется, главной – науки побеждать! На том же насыщенном событиями третьем курсе была одна дисциплинка, которую можно было бы здесь упомянуть: ППР – «партийно-политическая работа», ведь мы, как будущие офицеры запаса, должны, в идеале, уметь вести и её. Честно говоря, сам предмет «ППР» ничего, ну, ничегошеньки в памяти у меня не оставил. Промеж себя мы, студенты военной кафедры, расшифровывали аббревиатуру ППР так – «посидели, по…ли, разошлись».

В памяти остался только преподаватель, который, помимо ППР, вёл также у нас и военную историю – полковник Салов, старенький, седой отставной военный. Запомнился он всего двумя выступлениями. Как, немного напоминая Софроныча, смачно пенял на уроке тогдашнему президенту США Рейгану: «Он говорит, что у него есть дела поважнее мира! А что (тут он резко сдёрнул с носа очки, чего, впрочем, Софроныч никогда не делал) может быть важнее мира?!! И хочется сказать ему по-нашенски, «по-лётчески»: да как же вы дошли до жизни такой, сук-к-кины сыны!!!» И, мгновенно успокаиваясь, переходил дальше: «Следующая тема урока». Или кричал, подводя итог очередной теме, резко выкинув вверх обе руки, в адрес ФРГ: «Да сгорит эта Западная Германия, как свеча! В течение десяти минут!» И так же спокойно продолжал: «Следующая тема урока».

4

«Экваторный» третий курс запомнился мне также появлением на биофаке первых иностранных студентов. Их было пятеро: Чонг Киль Ун и Ли Кым Хэк из КНДР, а также Нильс Дебус, Аннет Фекете и Бетина Либетанц из ГДР. Почему я запомнил их имена? От имени факультетского комитета комсомола мне поручили их проинтервьюировать для стенгазеты «Бигль». Сперва я направился к немцам, но девчонок в их комнате не оказалось, а Нильс, угостив меня чаем, заверил, что я могу не беспокоиться, и завтра ровно в 12-00 нужный материал будет в комитете комсомола. Я согласился. Мы немножко поболтали о том, о сём, и я, уходя, спросил его:

    – Ну, как тебе вообще здесь?

Нильс, секунду помолчав, немного сморщил лоб и, кашлянув, дипломатично ответил:

    – Я думаю, я ещё привыкну, освоюсь.

Забегая вперед, скажу – он не только полностью освоился, но и почти  натурализовался, увлекшись самодеятельной авторской песней, спортивным туризмом и побывав, благодаря этому, во многих местах нашей страны. Нильс сумел прочувствовать и понять всю глубину души и искренность наших людей, не зацикливаясь на внешней окружающей картинке и не делая из неё далеко идущих выводов. Научился, как говорится, «отделять зёрна от плевел», философски отсекая негатив, неизбежно и нередко выплывающий в различных ситуациях.

Он научился ставить духовное выше материального, читать между строк и видеть «за кадром», отрешаться от официальной трескотни и ценить то сокровенно-трепетное и глубоко затаённое в душах подавляющего большинства людей, что создавало истинную общность и духовность советского народа. Именно то, что помогало нам всё правильно понимать, не унывать и радоваться жизни. Не исчезло ли это в нас навсегда? Нильсу удалось, верно подобрав нужный камертон, получить настоящее наслаждение от общего позитивного звучания нашего времени, столь зачастую незаслуженно сегодня критикуемого.

Добавить к этому дух студенческого братства, особенно зримо проявляемого в общежитиях, радость юношеских взаимоотношений, отличающихся искренностью и романтизмом… Было особенно приятно, когда Дебус встречал меня в универе и, широко улыбаясь, приветствовал неизменной «ловлей краба» и фирменным: «Питег, здогово!», демонстрируя свой неистребимый берлинский акцент.

А у Аннет Фекете («фекете» – по-венгерски «чёрный», её отец, как выяснилось позже, был венгром) вообще случилась большая любовь с Рустемом Хайрутдиновым, «Рустом», как мы его звали, ставшим нашим одногруппником с четвертого курса после его выхода из академического отпуска. Руст, будучи главным туристом биофака, поэтом и автором многих песен, вскоре приучил обеих немок, Аннет и Бетину, к туризму: приглашал их на турслеты в «мухотундре» или на Казанке, таскал с собой по марийским лесам, или «в Марийку», как мы выражались, – вотчину казанских туристов. «Маделс» (девчата, по-немецки) быстро освоили основные туристские навыки, пройдя тернистый путь от трогательно-беспомощных «чайниц» до туристок средней руки, чего в Германии достичь было бы весьма проблематично. Они, как и Нильс, влюбились в самодеятельную бардовскую песню под гитару, нередко вслух недоумевая: «Майн готт, сколько у вас чудесных песен! Но почему по радио звучит одна ерунда?!»

Позже мне рассказывали, что Нильс Дебус, окончив университет и вернувшись домой, все отпуска проводил только в СССР, как правило, в походах, заранее списавшись с друзьями и совместив сроки отпусков. Вздыхая, он не раз говорил: «В Германии невозможно представить себе такие отношения между людьми, немцы держат друг друга на расстоянии и в душу к себе не пускают никого».

Рассуждая несколько шире, выражу собственное мнение, которое я никому не собираюсь навязывать. Историческая общность интеллектуально-духовного пространства создает общую ментальность, казалось бы, совершенно разных по происхождению народов. Не побоюсь утверждать, что русские и татары, несмотря ни на что, стали по-настоящему братскими народами, что бы мне ни говорили. Общие взаимосвязь, мировосприятие и менталитет – великие вещи. Ведь, как ни крути, но вроде бы славяне – поляки, например, или даже сербы – ментально намного дальше от русских, чем татары, равно как и киргизы или туркмены, от татар, по сравнению с русскими.