Изменить стиль страницы

– Да как же? – удивился майор. – А вы?…

– У меня пенсне.

– Да у него машинка испортилась.

– Верно…

Карбышев подумал.

– Все равно. Поздно носить очки. Умру с пенсне. Возьмите! Если случится попасть в Москву, зайдите ко мне… то есть к ним… туда, ни Смоленский бульвар. Отдайте жене. Будет им, бедным, маленькая радость…

Мирополов взял. Несколько секунд оба старика молча смотрели друг на друга. Потом, словно по команде, отвернулись и, судорожно подрагивая головами, тихо, бесслезно заплакали.

* * *

Ликвидация фашистских дивизий, окруженных советскими войсками к северу от Звенигородки, в районе Корсунь-Шевченковского, изображалась в геббельсовских сообщениях как частная неудача, не имеющая никакого общего значения. Но Карбышев сразу понял, в чем дело. Он отлично знал места, на которых бесславно пропали пятьдесят тысяч гитлеровцев, и, показав операцию в довольно точном чертеже, так убедительно и ясно воспроизвел ход многодневных боев, что слух о погроме фашистов сразу стал достоянием всего лагеря. Вереница пленных тянулась вечером семнадцатого февраля к чуланчику при Schuhreisserei. Многие несли с собой по печеной картофелине, – радость по природе своей благодарна. Скоро картошкой заполнилось целое ведро. Люди шли не только из соседних бараков, но и из дальних, а это было предприятием весьма рискованным. Путешествия из блока в блок категорически запрещались. Все посещения такого рода были под строгим контролем. Часовые на башнях прицеливались и щелкали затворами. Потушить метким выстрелом лампу в барачном окне после девяти вечера – удовольствие для часового…

В карбышевском чулане собралось немало народу: сначала пришли Мирополов и Дрезен; потом – Знотинг; за ними появился шрейбер Прибрам в лыжном картузе на седой голове и, наконец, – маленький итальянец в гетрах и соломенных туфлях вместо башмаков, который все извинялся и бормотал, что очень хочет услышать, что будет говорить Straniero[62] генерал. Чтобы достигнуть Schuhreisserei, итальянцу и Прибраму надо было одолеть пять рядов проволочных заграждений. Вспомнив свою первую встречу с лагерным шрейбером, Карбышев крепко пожал ему руку и, не теряя времени, заговорил о Корсуньской операции. Белая, две черных, рыжая и лысая головы низко склонились над обрывком бумаги.

Лысая голова первой оторвалась от чертежа.

– Нельзя победить Россию, – сказал Мирополов, – никогда этого не было и не будет.

Карбышев поправил:

– Согласен, что победить Россию нельзя. Но не потому, что ее никто никогда не побеждал, а по другой причине. Народ, борющийся за свою свободу, – непобедим. Когда мой тезка Дмитрий Пожарский отвоевывал для своей родины свободу, он победил. Кутузов в двенадцатом году – тоже. Даже покоренный народ далеко не всегда побежден. Пример – чехи. А война России с Японией не была войной за свободу и кончилась поражением России. Победа обеспечена только тогда, когда цель борьбы – свобода и творческое созидание. Фашистская Германия сражается не за свободу. Поэтому она непременно будет разбита. Иначе, друзья, не может, никак не может быть…

Все слушали притаив дыхание.

– Не дано Германии победить СССР еще и потому…

Карбышев заговорил о пространстве, о коммуникациях. Но после сказанного это уже не казалось главным.

– Англия, Франция, Польша научили фашистских генералов презрительно недооценивать противника. В этой привычке – могила фашизма, так как СССР – не Англия, не Франция и не шляхетская Польша…

Черные, горячие глаза Карбышева, не мигая, смотрели на слушателей. На узком и худом, как маска из костей, лице дрожала светлая улыбка.

– Сперва мы выгоним фашистские орды со своей земли, а потом и Европу от них избавим…

Прибрам встал и низко поклонился Карбышеву.

– Счастлива страна, воспитавшая таких граждан, как вы. И армия с такими генералами, как вы, не боится поражений. Культура, создавшая ученых, подобных вам, есть истинная культура. А партия, в рядах которой вы стоите, указывает будущее миру…

Прибрам повторил поклон.

– Я кланяюсь в вашем лице великой державе. Надежда на Советский Союз – моя единственная надежда…

У Карбышева был такой вид, будто он в чем-то оправдывался, – смущенный, немножко даже растерянный.

– Что касается меня, – заговорил он быстро и от быстроты как бы насаживая мысль на мысль, – я делаю здесь много меньше любого фронтового красноармейца. Тот жертвует жизнью, чтобы решить победой судьбу своей родины на века вперед, а я?… От беспомощности меня гложет тоска, я не знаю покоя. Остается одно – поддерживать веру друзей в будущее, и это, только это я и делаю…

Он приостановился. Озабоченное лицо его снова просветлело, как бывает, когда в душу человека войдет вдруг что-то очень хорошее.

– Гложет тоска… А знаете, как я с ней справляюсь? Иной раз кажется: жить труднее, чем умереть. Тут-то и начинаю я думать о будущем, за которое бьются мой народ и все лучшее, что есть в человечестве. И стоит мне подумать о будущем, как падают дощатые стены сапожного сарая, рвутся проволочные сети каторги, рушатся застенки гестапо, поднимается вокруг завтрашний мир, широкий, радостный, и шагаю я в этом мире, полный сил и юношеской бодрости, чтобы новым трудом завершить победу. Подумаем о будущем, друзья! Подумаем о коммунизме!

В Schuhreisserei стало тихо, тихо. Минуты такого торжественного чудного безмолвия знает природа. И приходят они к ней чаще всего перед бурей…

* * *

Серые облака мечутся по небу. Голые деревья болезненно вздрагивают. Маршировка на плацу с зуботычинами и тумаками – средство достижений внешней выправки и усвоения немецких команд. После маршировки – нудная церемония переклички. Затем люди расходятся по баракам за порцией хлеба. В бараках – нетопленые спальни, настежь открытые окна. И такое же точно чувство мертвого холода в душе. Так бывало обычно. Но сегодня люди – в тревоге. Волны живого шепота катятся через лагерь. Что же случилось? Во-первых, арестован лагерный шрейбер Прибрам. Во-вторых, в чулане у Карбышева обнаружили ведро с картошкой и отобрали. А Карбышев на утренней проверке повернулся к выстроенным пленным и, откровенно нарушая дисциплину, громко сказал:

– Благодарю вас, товарищи! Спасибо, друзья!

* * *

Очевидно, запасы полосатой материи для каторжных курток и штанов истощились. Заключенным стали выдавать для носки самую разномастную рвань, но обязательно с широкой красной полосой на спине и такими же лампасами на брюках. К прежним значкам прибавились еще большие буквы на куртках: «К. L.».[63] Когда заключенные выстраивались теперь по утрам на плацу – густая белая пелена ложилась за ночь на плац, и от этого он казался удивительно, до парадности чистым, – они выглядели среди этой снежной белизны отвратительно грязным, уродливо пестрым пятном. Так именно они выглядели и в тот светлый зимний день, когда их вывели из бараков и построили в каре кругом так называемого позорного столба. Давно уже говорили, что этот столб предназначен для подвешивания и пыток. И было похоже на то, что сегодня ему предстоит сыграть свою зловещую роль. Команда сапожников – Дрезен, Карбышев и другие – стояла очень близко к столбу. Дрезен шепнул Карбышеву:

– В обиду не дам! Товарищ Тельман сказал: «Мальчик…»

Офицеры прокричали уставные слова. Строй каторжников замер. По плацу быстро шел комендант лагеря. Это был высокий полковник с подвязанной левой рукой. Козырек его фуражки был низко надвинут на лоб. Высокие сапоги сверкали. Ремни с кортиком и пистолетом – тоже. Хлыст торчал под мышкой.

– К столбу! – приказал он кому-то.

Трое конвойных солдат, маршируя, как на вахт-параде, подошли к Карбышеву, окружили его и, выведя из строя, поставили у столба. Полковник смотрел на Карбышева, а Карбышев – на полковника. У коменданта были огненно-холодные глаза, какие бывают у больших хищных рыб. Он молчал. Это продолжалось минуту или две, а может быть, даже больше. Карбышев ждал, ждал… Наконец:

вернуться

62

Иностранец (итал.)

вернуться

63

«К. Л.» – концентрационный лагерь.