До сих пор Карбышев приходил в НИО к Наркевичу всегда лишь за новеньким. И сегодня тоже должно было быть так. А получилось иначе. Получилось так, как будто между фашизмом в Германии и расчетами движения танка по труднопроходимой местности существует самая прямая и самая глубокая связь. И Карбышев открыл эту связь сегодня, а Наркевич, как и обычно, пустился за ним следом – объяснять и растолковывать…
Одни умирали, другие болели; все без исключения старели, седели, лысели; но доктор Османьянц оставался прежним. Как и два десятка лет назад, он был в меру лыс, в меру сед, поворотлив в мыслях, остер на язык и светился «склеротическими» улыбками. Декабрьское солнце еще не скатилось с чистого неба, и золотые лучи его весело разбегались, скользя по серебряной земле, когда Нерсес Михайлович пришел на Смоленский бульвар с немецким журналом «Вермахт» в кармане. Сунул журнал Карбышеву: «Полюбопытствуйте!» – и сейчас же приступил к Лидии Васильевне с расспросами и сентенциями по поводу здоровья.
– Старик Кант говорил своему слуге Лампе, что готов умереть от чего угодно, но только не от медицины, – как вам это нравится, моя дорогая?
Карбышев быстро перелистал журнал и сразу наткнулся на рецензионную статью о своей вышедшей в прошлом году книге: «Разрушения и заграждения». Автор статьи всесторонне оценивал книгу, но особое внимание уделял вопросу об устройстве полосы предполья. Идея устройства такой полосы впервые ставилась и разрабатывалась Карбышевым в его книге с необходимой полнотой. Несколько французских и немецких журнальных статей, на которые книга ссылалась, лишь подбирались к этому вопросу. Резенция в «Вермахте» отдавала должное как самой идее, так и самостоятельному характеру ее широкой разработки советским военным инженером.
– Хотел обрадовать, – говорил доктор, – а с вас как с гуся вода.
– Федот, да не тот, – усмехнулся Карбышев.
– Похвалили не там, где хотелось бы? Мало чести? Нельзя так, Дмитрий Михайлович, нельзя! Мир заражается от нас новым здоровьем. А вы зачем пишете ваши книги?
– Пишу из потребности быть полезным. И еще из другой потребности – разгрузить мысль.
– Как это – разгрузить?
– Очень просто. Нельзя же без конца таскать с собой по свету битком набитый чемодан. Когда-нибудь, где-нибудь надо выложить из него содержимое: «Вот, смотрите…»
– Прекрасно. Но…
– Нерсес Михайлович, – позвала из столовой Лидия Васильевна, – идите пить чай…
– Моментально…
Османьянц и Карбышев вышли к столу, продолжая разговаривать, но почему-то уже не о статье в журнале «Вермахт», а о закладке нового здания Академии Фрунзе на Девичьем поле.
– Эх, Михаил Васильевич! – грустно произнес доктор заветное имя, и тишина повисла над столом.
Реджи смертельно надоел всем в доме. Слов нет, он был очень красивый и породистый пес. Но было совершенно ясно: Реджи глуп. Доберман расхаживал по комнатам широкой походкой, быстрый и нервный, непослушный и шальной. У него были прозрачные коричневые глаза; стриженые уши стояли торчком. Он отлично видел и слышал, но вел себя так, будто не видел и не слышал ровно ничего. Когда ему хотелось играть, он становился окончательно безмозглым: кусался, грыз и рвал в клочки все, что попадало на зубы. Днем спал, а ночью выл от бессонницы. Если же не выл, то непременно занимался какой-нибудь разрушительной работой. Реджи был неудачный член семьи – тот самый красавец, о котором сказано: в семье не без урода.
Однажды утром Карбышев побрился, умылся, выпил чашку кофе и пошел в кабинет натягивать сапоги. Он нагнулся и, не глядя, опустил руку к тому месту у дивана, где полагалось находиться в это время дня свеженачищенным, ярко блестевшим сапогам. Однако из привычного движения на этот раз ничего не получилось. Он повторил жест – опять ничего. Карбышев с удивлением заглянул под диван. Сапоги стояли на месте, но голенищ у них не было. Вместо голенищ на полу валялись рваные огрызки нагуталиненной кожи. Со стула свесилась кожаная куртка. Полы у куртки тоже не было – ее огрызки живописно дополняли картину разрушения. Сомневаться не приходилось: это была ночная работа идиота Реджи.
– Черльт возьми! – крикнул Карбышев. – Каков негодяй!
Лидия Васильевна всплеснула руками:
– Я слышала, как он чавкал всю ночь! сегодня же разбойника вон!
– Нет, не вон, – раздался звонкий голос Ляли, – не вон! Реджи – глупый… Он не виноват… Я не позволю – вон!
Она стояла на пороге кабинета, розовая от гнева. Темные глаза по-отцовски горели, и тень от длинных ресниц прыгала на смуглых щеках.
– Не позволю!..
– Как ты смеешь кричать?
Прием, которым Карбышев наказывал детей, был один: молчание. Он переставал говорить с виноватым. В зависимости от проступка молчание продолжалось день или два. На этот раз оно длилось месяц. Все попытки и старания Лидии Васильевны разгустить, «рассиропить» атмосферу тяжести и неблагополучия, наполнявшую дом, ни к чему не вели. Отец был хмур, сух и как бы не видел Елены. И она сторонилась, уходила в себя, демонстративно обращалась только к матери. Ее брови сердито сходились у переносья. Нос морщился, как перед слезами, а красные узкие губы дрожали в усмешке. «Ну и характеры! – думала Лидия Васильевна. – Оба хороши!» И с грустной тревогой в глазах посматривала то на одного, то на другого.
В комсомол Елену Карбышеву принимали на открытом собрании школьной организации. Народу собралось столько, что у Елены в глазах зарябило. Члены комитета сидели, а она стояла, как свеча.
– Устав знаешь?
– Расскажи-ка свою биографию!
– Почему вступаешь в комсомол?
– Кто советовал вступить?
– Отец, – отвечала Елена на последний вопрос и, вспомнив при этом свою нелепую ссору с отцом, зажмурила от стыда глаза.
«Если бы они знали!» – с тоской подумала она…
Из комитета дело перешло в бюро райкома комсомола, и здесь было так страшно, что, когда Елена отвечала на вопросы, у нее, как у пьяной, заплетался язык. Много раз представляла она себе торжественную минуту получения билета. Она не знала, как именно это бывает, и фантазия ее не рисовала никаких картин. Но, что получение билета должно происходить очень торжественно, так, чтобы запомнилось на всю жизнь, в этом она не сомневалась. И потому была несколько удивлена, когда все произошло самым обыкновенным образом. «Получите и распишитесь!» Правда, и это запомнилось. Только не так, как бы того хотелось. Зато вот что было прекрасно: с комсомольским билетом в кармане стало легче учиться – не потому, что способностей прибавилось или учебы убавилось, а по какой-то странной, необъяснимой причине. Стала Елена комсомолкой в мае, перед экзаменами. И экзамены сдавались на славу один за другим…
Дмитрий Михайлович спрашивал жену:
– Мать, как Аленка? Сдает?
– Сдает, – со вздохом отвечала Лидия Васильевна, – только что я за передаточная станция?
– Хорошо сдает?
– На пятерки…
Накануне одного из особенно трудных для Елены дней Лидия Васильевна по неотложному хозяйственному делу уехала на дачу. Утром, часов в восемь, Дмитрий Михайлович ушел из дому не позавтракав. Вечером, после экзамена, Елена вернулась первая, с торжеством в душе и сияющим от счастья личиком. Следом за ней появился усталый и сумрачный отец. Ляля взяла у него из рук портфель, тяжелый, как мешок с кирпичом, и отнесла в кабинет. Затем остановилась на пороге ванной комнаты, где плескался отец.
– Папа, ты что-нибудь ел сегодня?
Он вздрогнул и оглянулся с таким странным и неловким видом, точно в первый раз видел тоненькую фигурку дочери.
– Нет, ничего не ел, цыпленок… Как твой экзамен?
– Пять… Иди к столу, папа. Я сейчас разогрею котлеты…
Они ужинали вместе и разговаривали, как будто ссоры и не было. Но ссора все-таки была, долгая и упорная. И кончиться на этот раз простым застольным разговором она никак не могла.
– Вот я и в комсомоле, папа. Ты рад?