Изменить стиль страницы

Месяц назад было постановлено: желающие вытачивать портсигары и плести из соломы шкатулки и корзиночки могут заниматься этим безобидным делом сколько душе угодно – подобные рукомесла были очень распространены в лагере, – но сдавать свои произведения администрации не должны. За шкатулку администрация платила буханку хлеба, а на волю продавала ее за несколько десятков марок, и хамельбургские дамы обильно украшали свои туалетные столики лагерной продукцией. Во всех этих комбинациях было нечто неблаговидное, нехорошее, обидное для чести и унизительное для советского самосознания. Постановление было вынесено, а Линтварев взял да и продал шкатулку – большую, удивительно красиво и тонко отработанную (он был большим мастером на этакие поделки) – за две буханки.

– Я ему говорю, – рассказывал член бюро с густыми бровями: – «Эх ты, прокисшая капуста!» А он: «Не могу я один суп из крапивы жрать – не могу! Старики легче голод переносят, а молодые лейтенанты тают…» – «Да ведь ты не лейтенант». – «Все равно, молодой я, молодой – пойми…»

– Понять нетрудно, – возмущались члены бюро, – самый колеблющийся тип.

– Суд чести надо…

– А ваше мнение, товарищ генерал-лейтенант?

– Бойкот! – решительно сказал Карбышев.

Так и постановили: объявить Линтвареву бойкот.

* * *

Зима была жестокая, с визгливым, обжигающим ветром и ледяными зорями. Пленные в Хамельбургском лагере замерзали. Два кусочка хлеба с холодной картошкой на завтрак и брюква на обед не грели. Именно после завтрака и обеда на многих нападала такая свирепая дрожь, что зубы их отстукивали марш за маршем. Молодежь охотно ходила на лесозаготовки и возвращалась домой с охапками дров за плечами. Из стариков Карбышев чувствовал себя всех бодрей. С утра пять раз быстро обходил барак, проделывал гимнастику по Мюллеру, мало ел, мало спал, подолгу лежал не двигаясь. О нем говорили: «Посмотришь на Дмитрия Михайловича – и жить хочется и бороться…»

Но первого декабря Карбышев не ходил по бараку, не занимался гимнастикой, не ел и не спал. Он весь день пролежал на койке с открытыми глазами. Первое декабря… Карбышев старался представить себе, что сегодня делается в Москве, на Смоленском бульваре, там, дома, без него. Сегодня день рождения младшей дочери Тани. Сегодня ей пятнадцать лет… Пятнадцать… И в этот день между ним и дочерью…

О, сколько их, железных километров,
Ложится через эту даль
По следу волчьих стай,
По свисту вьюжных ветров,
По блеску пламени и льда!
Как далеко!
Как далеко!
И все же
Здесь, в этой сумрачной дыре,
Зачеркнуто – на что это похоже? —
Сто с лишним дней в календаре!

Откуда вдруг проснулись в памяти эти давным-давно забытые стихи? Откуда они? Из «Чтеца-декламатора»? «Не знаю, – думал Карбышев, – да и не все ли равно… Что же сегодня там, в Москве, с моими милыми? Что с ними?» И слезы, неслышно выбежав из открытых глаз, останавливались и холодели на бледном, неподвижном лице.

………………………………

Кроме холода, пленных донимал помощник коменданта полковник Заммель. Он появился в Хамельбурге сравнительно недавно из Молодечненского лагеря, где занимал такую же должность. Вместе с ним переехала из Молодечно тамошняя атмосфера мелких придирок, наглой ругани, обысков и бесконечных проверок. При Заммеле состояли два унтер-офицера. Один – болтливый толстяк. Сперва он усиленно рекомедовал себя старым социал-демократом со станции Виллинген, а потом нашел нужным изменить редакцию и превратился в старого коммуниста из города Нейштадт. Второй унтер-офицер был самый настоящий «форкемпфер»:[21] глуп, исполнителен и беспощадно суров. Однако и он тоже прикидывался коммунистом. Хотя ни первому, ни второму никто не верил ни в едином слове, но оба они с тупым упорством подбивали пленных на побег в Швейцарию, расписывая наилучшие маршруты через Шварцвальд и даже обещая адреса.

…Зима перевалила за январь. Небо то сдвигало, то раздвигало клочкастые вихры тумана. Белые волны ползли по земле, клубясь в кустах и ватой обвисая на деревьях, – начиналась весна. Лагерная одежда вбирала влагу из воздуха с жадностью губки. К вечеру, когда туман разрывало ветром в лохмотья, одежда пристывала и делалась твердой, как арбузная корка. Заключенные заболевали и умирали сотнями. Так продолжалось до марта, когда вдруг потеплело, деревья зазеленели и в полях загорелся желтый цвет ромашки.

Вопрос о побеге из лагеря существовал не только в воображении эсэсовцев. Когда заммелевские провокаторы начинали болтать на эту тему, их старались не слушать, отвертывались от них, отходили в сторону. Но, когда об этом заговаривал Карбышев, молодежь превращалась в слух. Мысли Карбышева были просты, ясны и в высшей степени увлекательны.

– Сражаться за фашизм – значит вместе с ним совершать преступления. Сложить руки и ждать, чем кончится – значит помогать фашизму. Что же остается? Борьба. Вот наши принципы: во-первых, не работать на гитлеровцев и, во-вторых, при первой возможности бежать. Мне за шестьдесят, но и я рискнул бы. Вам же, молодым людям, стыдно не думать о побеге…

И хамельбургская молодежь мечтала, строила планы, прятала сухари и маргарин. Ждали весны. Наконец она пришла. Но тут возникли слухи, будто Швейцария возвращает беглецов в Германию. Из восточных концентрационных лагерей можно было подаваться в сторону Польши, к Августовским лесам, в партизанское царство. А для хамельбургских пленников существовало одно-единственное направление – чешская граница. Пусть и там немцы. Но все-таки это не Германия. И туда, к этой границе, с первых дней весны были обращены все помыслы узников.

* * *

Пленных выстроили на Appelplatz,[22] и здесь они стояли с утра до обеда. Значит, были предатели. Кто они? Где они? Повальный обыск, неожиданно произведенный ночью по баракам, раскрыл всю картину подготовки к побегу в Чехию. Отыскались припрятанные продукты, топографические наброски, обнаружилось горло подкопа, прикрытое железным листом перед печкой в шестнадцатом бараке, и дощатый водоотвод из мокрого земляного колодца. И вот на плацу – перекличка за перекличкой. Старшины рабочих команд бегают со списками в руках. В дурацкой суматохе проходят часы. Наконец появляется полковник Заммель. Скрипя своей пружинкой и пощелкивая о сапог резиновым хлыстом со стальным прутиком внутри, он проходит раз двадцать по фронту, приговаривая:

– Мне противно видеть эти лица. Для меня оскорбительно смотреть на них…

Раздается громкая команда, все замирает, и по плацу, направляясь прямо к пленным, вышагивает набитая ватой молодецкая фигура коменданта. Генерал фон Дрейлинг останавливается, одышливый и грузный, но подтянутый по всей форме. Глаза его белы от бешенства; на углах губ – пузырьки пены. Он дрожит от ярости и кричит по-русски:

– М-мерзавцы! Я прикажу немецким солдатам бить вас кулаками, прикладами, ногами – чем попало и по чему попало. Вы так подло виноваты, что не заслуживаете ни малейшего снисхождения. Вы не военнопленные, а… большевики. Вы свиньи, свиньи, свиньи!..

Он задохнулся и с трудом перевел дух.

– Что было бы, если бы кому-нибудь из вас удалось бежать! Я не хочу об этом думать. Но не убежит ни один! Ни один! Таких, как вы, я бил раньше по зубам. Вы все…

– Дрейлинг! – прозвучал спокойный голос Карбышева. – Зачем вы врете? «Таких» вы никогда не били…

Комендант сделал непроизвольное движение, какое делает слепой человек, с ходу наткнувшись на препятствие, – отпрянул и метнулся в сторону. Багровое лицо его зажглось огнем стыда.

– Взять его! – прокричал он. – В карцер!..

вернуться

21

«Передовой боец» (нем.).

вернуться

22

Место переклички (нем.).