Изменить стиль страницы

Куда-то пропал Костя, и это было несущественно. Олег стал придатком “Москвича”, Пуф растворился в улыбках и ужимках, и на первый план выплыл Кара. Как он говорил, как говорил! Каждое слово благовестника снимало частичку тяжести с Машиной души, она освобождалась от прошлого и будущего. Впереди ничего и позади тоже ничего… Тихо, чисто.

После поражения у лесорубов проповедник склонялся к людям пожилого возраста, выдержанным в борьбе за веру и, видимо, готовящихся к приятию иного мира. Черные платки, постные лица, поджатые губы — вот фон, который теперь выбирал себе Кара.

— В своем отечестве нет пророка, — говорил проповедник, сложив большие руки горкой.

После бегства Кости Кара внешне присмирел, неистовства его поубавилось. Сдерживал себя, хотя все видели: горит он внутри. Особенно явственно ощущала это Маша.

— Все это уже было: побивали камнями, изгоняли, не понимали. Терпеть надо, гордыню смирять, тогда путь откроется. Я вот выступал перед нечестивцами и озлился. Позволил себе и тут же был наказан за гордость.

— Терпеть надо, терпеть, — говорили слушатели, качая головами. Покаяние проповедника делало его грешным и близким.

— Главный грех в том, что допустил общение. Сказано ведь — не ходи на совет нечестивых. А я пошел, даже сам его созвал, поддался соблазну. Поддашься одному соблазну, и тысячи их придут следом. Вот как!

Кара строго смотрел на старушек и стариков, давая понять, что их-то общество и есть наилучшее и чистое, не имеющее никакого отношения к нечестивцам. Льстил почитателям прямо в лицо и попадал в точку. Проповедника жалели, опекали, холили.

Но Маша видела одно: наставника уважали. И ее собственное уважение становилось глубже, непреклонней.

В тот переломный для себя день, после трапезы с благочестивыми разговорами, она подошла к наставнику и тихо попросила:

— Поговорить надо.

Кара окинул женщину взглядом. Что-то понял:

— Пойдем.

Они уединились в маленькой горенке, которую хозяева предупредительно освободили для гостя.

— Говори.

Маша замялась, как-то неловко показалось вот так сразу рассказать о заветном.

— Душа томится? — предвосхищая, спросил Кара. — Смертельный страх тревожит?

— Да, да! — истерически всхлипнула она. — Со мной что-то… Я сегодня поняла, что умру, скоро умру… Так тоскливо, одиноко стало!

Она схватила его за руку, прижала ее к груди. Он погладил женщину по голове. Рука Кары была сухая и горячая.

— В теснине тела живем, — туманно сказал он. — Над нами узенькая полосочка спасительного неба. Трудно подняться к нему, больно. Вопиет плоть, смерти боится. Страх этот у всех есть, только надо уметь обуздать его. Верой, воздержанием, молитвой. Слышишь — воздержанием, дочка!

И Кара легонько оттолкнул молодую женщину. Она ему не нравилась. “Истеричная дура”, — не раз бормотал он про себя, слушая ее вдохновенные, лживые россказни.

Маша побледнела. Она все поняла. Этот человек отвергал ее преданность, ее доверие, ее любовь. Несколько секунд она молча переводила дух. А Кара меж тем углубился в смакование вопроса:

— Сигнал этот неплохой, даже, можно сказать, хороший сигнал. Тот, кто думает о смерти, неизбежно думает о боге. А кто думает о боге, находит его. Поиск начинается со страха, кончается освобождением.

— Спасибо, я поняла, — прервала его Маша.

Кара удивленно посмотрел, вздохнул и вышел из комнаты.

После этой беседы в душу женщины вновь вернулись равнодушие и пустота. Временами накатывала беспричинная злоба. Тогда хотелось навредить спутникам, особенно Каре, устроить скандал. Стала присматриваться к наставнику совсем другими глазами. Искала ложь и обман. И нашла их.

В тот вечер они попали в какое-то богатое село. Названия, как всегда, Маша не спрашивала, ее поразили новенькие, отлично сработанные избы. Видно, неплохо тут жили люди. Хозяйкой дома на этот раз оказалась молодая мрачная женщина. У нее были пышно взбитые светлые волосы под кружевной черной накидкой. Потом Маша узнала, что у хозяйки с год назад погиб молодой, как и сама она, муж, и горе бросило ее к сектантам.

Встреча совпала с годовщиной смерти. Собравшиеся старики и старухи оказались весьма горазды выпить. Притворяшки во главе с Карой от них не отставали. Маша пила наравне со всеми, но потихонечку злобилась. “Всё ложь, — думала она. — Разве можно пить по поводу смерти? Кощунство это, надругательство. Ишь как раскраснелись, языки развязались! При чем тут покойник? Это предлог для пьянства, и только. Вон у вдовы как глазки заблестели. Разве она скорбит о муже?

А потом, когда все стихло, разошлись гости, пропали Пуф и Худо, Маша вздремнула и, проснувшись, обнаружила, что она совсем одна. Тихо было, за окошком кончался зимний день.

Неслышно встала, подошла к неприбранному столу, отпила квасу и, подумав, толкнулась на хозяйкину половину. Что ей там надо было, сама не знала. Разве перекинуться с кем-нибудь словом. Вошла и увидела хозяйку и Кару…

Маша выскочила, дрожа от негодования.

“Какая гадость! Какая грязь! Святой человек!” — клокотала она, бегая по комнате.

И сразу приняла решение.

Уйти. Все бросить и уйти. Взять только свои деньги и уйти. Судорожно и зло она накинула платок, запахнулась по-бабьи, выбежала из сеней. У крыльца сразу же провалилась в снег, остановилась перевести дыхание. В углу двора яростно зашлась в хриплом лае собака.

Маша выскользнула на улицу. Сугробы тянулись вдоль заборов. Посередине улочки пролегла узкая санная колея. “Как только Худо пробрался по этой дороге?” — удивилась она. Но эта мысль, машинально возникнув, тут же исчезла. Куда теперь? Домой? Или — на тот свет?

Маша пошла по улице, согнувшись от приступа щемящей физической боли. Болела вся кожа, болело сердце, голова, позвоночник.

Шла долго, не разбирая дороги, спотыкаясь. Вдруг замерла в удивлении: перед ней открылась площадь, освещенная яркими ртутными лампами. В голубом свете стыли высокие белые колонны, меж них толпился народ, раздавался смех. Роскошный Дом культуры оказался в этой деревеньке. Ни за что бы не подумала. Да и откуда знать: Кара норовил попасть подале от светлых мест, от общественности, от людского глаза. Темного человека всегда в тень тянет. Маша остановилась у афиши. На желтой фанере было жирно начертано гуашью: “Мексиканский фильм. Начало в 18, 20, 22 часа”. Тупо и долго смотрела на объявление, не понимая. Название или родина фильма? Если родина, то где название?

Только хотела отойти, но ее остановило недоумевающее восклицание:

— Мексиканский, а как звать, забыли написать! Догадайся, мол, сама.

— Торопились, должно.

С двух сторон возле нее стояли два парня и с интересом на нее поглядывали. Маша посмотрела на одного, с левой руки, потом на второго, справа, снова налево и смущенно тряхнула головой.

— Господи! — вырвалось у нее.

Это были близнецы. Два чистых юношеских лица смотрели с лукавинкой, рожденной привычным чувством торжества.

— Нам с Колей, — сказал один близнец, — ничего не стоит девушке голову закружить. Обступим, пусть крутится, гадает, кто ее окружает.

— Действительно. — Она снова тряхнула головой, с оттенком неодобрения. — Бывает же!

— Бывает, но редко, правда? А вы не нашенская, угадал?

— Чего ж тут гадать, — вступился второй близнец. — И одежа, и вид такой…

В его голосе послышалось плохо скрытое восхищение. Маша продолжала их внимательно рассматривать. Одевались они одинаково, видимо, для поддержания совершенного тождества. Серые смушковые шапки, короткополые пальто, валенки. В электрическом свете выглядели большими куклами с румяными улыбчатыми лицами. Запах теплого свежеиспеченного хлеба пробился в морозном воздухе. Маша почувствовала, что ком в ее горле оседает вниз, в пустой, нервно сжимающийся желудок.

— А если здешние, — воскликнула она с неожиданной непосредственностью, — так показали бы мне свою деревню.

Притворное возбуждение покоробило ее, но молодые люди не заметили фальши. Их, похоже, огорошило Машино предложение.