Изменить стиль страницы

А сам он, голый, стоит возле колодца в середине тесного молчаливого круга людей. И напротив него в этом кругу — коренастый старик, тот, что не дал запороть его вилами и потом приказал раздеть, — Фрол Кузьмич. Брови у этого Фрола Кузьмича косматые, сдвинувшиеся, губы разжимаются с трудом, и сквозь зубы страшно вылетает: «Ты, сволота, над матерью моей потешался?..»

Зюсмильх горячо забормотал. Наклонившись, Ридлер расслышал слова:

— Я тогда не знал, что эта старая женщина — твоя мать… Я тогда не знал…

— Зюсмильх! Посмотри на меня. Слышишь? Это я, Макс фон Ридлер.

…Глаза Зюсмильха бегали из стороны в сторону: нигде не было лазейки, плотно сомкнулся круг разъяренных русских. Торчали над их головами зубья вил, огрубелые пальцы судорожно сжимали рукоятки топоров, а на окаменевших лицах жили одни глаза, которые, казалось, вот-вот выпрыгнут из-под бровей и кинутся на него, чтобы разорвать. Кто-то плюнул ему в лицо. «Пляши, стерва!» — слышит он голос Фрола Кузьмича.

Зюсмильх мотнул головой, ноги у него задергались. Ридлер с бешенством тряс его за плечи.

— Зюсмильх!

…Глаза Зюсмильха с волчьей тоской оглядывали не-размыкающийся круг, а русские… Они смотрят на него молча, без улыбок. Слезы страха и бешенства застилают ему глаза. «Пляши!» — подгоняет его голос Фрола Кузьмича. Старик, замахивается кулаком. Он, Зюсмильх, загораживает лицо локтем. «Пой, что твоя Германия выше неба. Пой, что твоему Гитлеру приснилось, будто бы он на льва похож… Пой!..» — кричит Фрол Кузьмич.

Зюсмильх завыл тоскливо, как волк, — он пел.

Ридлеру стало не по себе от этого воя. Выпрямившись, он осмотрелся. Со стороны Залесского с грохотом приближалось черное пятне, с каждой секундой становясь отчетливее, — танк. Крышка на башне поднялась…

— Отправьте в госпиталь, — сказал Макс высунувшемуся из люка Корфу.

Зюсмильх отчаянно сопротивлялся. Он бился в руках солдат и кричал: «Нет! Нет!»

…Он прекрасно знал, что с ним собираются сделать. Ведь только минуту назад, когда он не мог больше петь и упал на землю, с плачем вымаливая пощаду, кто-то из русских крикнул: «Не могу смотреть на него, сил не хватает, в огонь гада!» И его потащили к школе. А в школе уже не слышалось воплей. Там рвались патроны. Пламя лохматой гривой бушевало на крыше. В дверь густо сыпались искры: в сенях надломилась балка и с треском рухнула на пол. На улицу из окон черными жгутами повалил дым. Люди, стоявшие под самыми окнами, расступились, и его, Зюсмильха, швырнули. Каким-то чудом ему удалось не задохнуться, вскарабкаться на подоконник, выпрыгнуть… И вот сейчас ему казалось, что они опять схватили его, опять хотят бросить в огонь.

— Нет, — кричал он, вырываясь, — я не хочу!. Не хочу гореть! Все равно опять выпрыгну, не хочу-у-у!

Подождав, пока затолкнули в танк вопившего лейтенанта, Ридлер взглянул на часы. Возня с Зюсмильхом бесплодно отняла пятнадцать минут, а сейчас нельзя было терять ни одной секунды.

— В Покатную! — крикнул он своему водителю. — Да побыстрее!

От бешеной скорости засвистело в ушах. Ридлер не сводил глаз с расплывавшегося пятна зарева. Сердце колотилось мучительно-зло. И опять ему казалось, что танк движется слишком медленно, хотелось спрыгнуть на землю и бежать впереди него. Он не знал толком, что и как произошло в Покатной, — только мог догадываться и строить предположения. Но одно знал наверняка: в этом селе побывали партизанские агитаторы с этой страшной брошюрой. Наконец замелькали дома Покатной… Танк остановился возле школы, вернее возле того, что осталось от нее: на земле кое-где, вспыхивая пламенем, тлели обуглившиеся бревна и валялись черные, обгоревшие трупы солдат.

Ридлер огляделся. Дворы по обе стороны дороги стояли с распахнутыми воротами и калитками: дома были пусты.

Глава вторая

Лучина потрескивала, и от нее по всей кухне расходились дым и копоть.

Семен Курагин сидел на лавке возле стола в облезлой шапке-ушанке, в рваной куртке, подпоясанной красным кушаком, и чинил хомут: он теперь работал у немцев возчиком при госпитале. Протыкая шилом много раз латанную кожу, Семен жадно слушал, что говорила его жене соседка, только что вернувшаяся со строительства.

Наколов шилом палец, он выругался и отбросил хомут к печке.

— А может, брехня все это… а предвестнице-то? Нет проглядки… дай, мол, Егор те за ногу, придумаем…

Жена рассердилась. На ее исхудавшем и, казалось, совсем бескровном лице проступили розовые пятна.

— Ты, Семен, всегда ко всему так: и хочешь тронуть, да как бы не обжечься… Уваровцы всем селом сбежали; покатнинцев нынче на стройке — ни одного. Говорят, за ночь они у себя всех немцев пожгли. Это тоже придумано?

У Семена от изумления все мысли из головы вылетели.

Небольшого роста, щупленький, он стоял, теребя рыжеватую бородку, скатавшуюся клочками, и смотрел в рот жены, из которого, как горох из мерки, сыпались гневные слова. Не то, что сказала жена, конечно, ошеломила его. До него тоже дошли слухи об ушаровцах и пакатнинцах; он даже сам видел Августа Зюсмильха. Здоров, как бык, оказался немец. Привезли его в госпиталь обмороженным, обожженным. Всю ночь метался в бреду и кричал о пощаде. На рассвете пришел в себя и сразу же потребовал водки. Ему разрешили, и: он пил чуть ли не весь день.

Нет, совсем другое ошеломило Семена, — никогда за всю жизнь не говорила с ним жена таким тоном, словно он уж и не глава семьи и словно каторжная жизнь ему мозгов убавила, а жене прибавила. От обиды слезы выступили.

— Цыц, Егор те за ногу! — закричал он. Хотелось, чтобы крик прозвучал басисто, так, чтобы все окна в избе дрогнули. Но к потолку взлетел жиденький тенорок. Семен вздохнул и покосился на свою тень, шевельнувшуюся на стене. Тень была непомерно велика — начиналась от его ног, лежала на стене, а головой даже до середины потолка доставала.

«Вот таким бы на самом деле… Тогда, небось, и не пикнула бы, осеклась». Но вспомнилось, что жена всегда считала его выше, чем он был на самом деле, и гнев улегся.

— Ну, чего ты?.. Я к тому: доподлинно ли, что эта предвестница от Сталина?

— От Сталина! — убежденно подтвердила соседка. — Говорит: вот-вот Красная Армия будет…

Семен завозился, отыскивая кисет с табаком. От волнения он все время попадал рукой не в карман куртки, а в прореху на боку.

— Скорей бы к нам она, предвестница-то… — с тоской и нетерпением вырвалось у хозяйки. — От самой бы все послушать. — Она заломила руки. — Сил-то ведь больше совсем нет.

И, присев на лавку, затряслась в беззвучном плаче. Соседка обняла ее.

— Придет! Видишь, как она хитро, чтобы немцев запутать, не подряд ходит: из Уваровки в Покатную… Соседи гадают, и я думаю: не нынче так завтра у нас будет.

Скрипнула дверь. Семен оглянулся и увидел дочь, устало переступившую порог. Все лицо его жалостливо сморщилось. В последние дни он не мог смотреть на дочь без того, чтобы не щемило сердце. Какая была до войны! Пройдет, бывало, по улице, и кажется, все на нее оглядываются: эх, мол, и раскрасавица же дочка у Курагина!

А сейчас глаза будто из погреба смотрят, хоть бы раз улыбнулись… Ни румянца, ни живости прежней.

«В восемнадцать-то лет… Эх, жизнь, Егор те за ногу!»

На кухню вместе с клубами морозного воздуха ворвался с улицы шум голосов.

— Чего там, дочка?

— Беженка из Москвы.

Семен настороженно скосил глаза на соседку.

— Говоришь, откуда предвестница-то, из Москвы?

— Из Москвы, — горячо подтвердила та.

— Это доподлинно?

— Доподлинно.

— Та-ак… — протянул Семен.

Он натянул на голову шапку и вышел из избы.

На улице под окнами его дома столпились соседи. Все молчали, и лишь из середины толпы слышался рыдающий женский голос:

— Я — на площадь, где все театры… Батюшки вы мои! Театр-то этот, что с тремя конями на крыше… Смотрю на него, а немцы — в окна штыками, прикладами. Звенят стеклышки, будто плачут. А другие немцы уже на крыше — коней трясут. Грохнулись кони на землю, и тоже вдребезги. Сколь людей ими придавило! И мне тоже ногу — вот, смотрите.