Рядом с ними пилили Марфа Силова и Маня Волгина. Машинально двигая пилой, Маня смотрела на приближающихся подносчиков бревен.
Впереди всех, согнувшись под тяжестью ноши, шли два старика. Следом за ними — Василиса Прокофьевна с Женей и еще три пары.
Они сбросили бревна, подкатили их к пильщикам.
Увидев, что немцев поблизости нет, Василиса Прокофьевна присела отдохнуть, а Женя отстранила Маню и взялась за пилу. Минут пять пилила молча, покусывая губы и вглядываясь в лица.
— Ну, як?..
Пильщики молчали. Грохот бетономешалок стих, и опять отчетливо долетал голос диктора:
— …Только те, кто низко клонит голову перед государственным флагом Германии, могут рассчитывать на нашу милость. Только те…
Фрол Кузьмич посмотрел назад. Лес стоял за спиной так близко — густой, темный, желанный. Мохнатые ветки сосен раскачивались, точно зазывая и обещая упрятать, укрыть от проклятого вражьего глаза.
Старик с силой потянул пилу на себя.
— Н-нельзя, видишь дела-то, — сказал он Жене. — Ну, допустим, что супостат, как всегда, брешет, запугивает… Я о Москве… допустим, еще не взяли ее. А могут взять? Раньше бы мне кто сказал такое — в рожу дал бы, а сейчас сам думаю: могут! Европу, почитай, всю забрали. Украину, Белоруссию, половину России-матушки… Слышь, и Ленинград-то теперь в их руках. Чего же мы в лесах делать будем? Сколь они по всему свету лесов позабирали — и наши заберут. Как хорьков, всех нас из землянок повытаскивают… А потом? Третьего дня сам ихнее радио слушал. Грозят: из какой семьи хоть один в лес сбежит — всей семье гибель.
Спиленный брусок скатился с бревна. Фрол Кузьмич поднял его и положил на кучу других, многие из которых, как и этот, отмечены были посередине желтыми подтеками смолы.
Выпрямляясь, старик заметил — слушала его не только Женя. Глаза многих пильщиц и пильщиков были устремлены на него с тоской и смутной надеждой, точно он мог указать им, как сбросить с себя немецкую петлю. На шее и в самом деле было ощущение сдавливающей веревки, перехватившей дыхание. Он рванул себя за ворот рубашки так сильно, что пуговки отлетели и скатились под бревно.
— Смерти, думаете, боюсь? Мне что смерть?.. Я свой век прожил — внуки у меня… И Ванюшке всего одиннадцатый годок… Им-то пошто, жизни не видя, в могилу сойти? Не век же на земле дьявольскому царству быть… Опять жизнь солнцем заиграет, а сын и внуки не увидят этого. А почему? Потому, что я, старый чорт, в лес сбежал, шкуру свою битую от немецкой напасти спасти… Вот и судите: можно ли на совесть такое дело принять?
Пильщики сочувственно зашумели.
— Вон ожерелковцы бегали, да пришлось назад под конвоем прибежать. И теперь что-то не очень торопятся, приросли! — сказала старушка из Залесского.
Взгляды всех перекинулись на Маню и Марфу, и те низко опустили головы.
— Не прирастем! — поднявшись с земли, сурово проговорила Василиса Прокофьевна.
— Не прогневайся, Прокофьевна, я тебя не приметила, — смутилась старушка. — Вот грех ведь какой… не приметила.
Василиса Прокофьевна отвернулась от нее и оглядела пильщиков.
— Грех вам на ожерелковцев указывать, земляки. Мы в своей деревне ни одному немцу приюта не дали… И здесь, — она кивнула головой на мост, — не засидимся долго. Зовите меня самым последним словом, ежели не так будет… И вы сбежите, а нет — проклятье вам мое и здесь и в могиле! Это я от чистого сердца, земляки.
Сказала и уставилась взглядом на Фрола Кузьмича. Тот зло крикнул Клавдии:
— Пили!
Завизжали и остальные пилы.
Руки у Фрола Кузьмича дрожали. Он смотрел на брусок, а видел ее, Василису Прокофьевну, неумолимую, как совесть. Она стояла в двух шагах от него, гневно поджав губы, — седая, суровая, с застывшей мукой в глазах.
— Уйди, Прокофьевна, — простонал он, выпустив пилу. — И вы, ожерелковцы, нам не указ… Вы стены потеряли, а мы… Дочь и внука зараз у меня… Говорю, Прокофьевна, никого ты не лишилась. Не можешь указывать.
— А вам что же, хочется, чтобы я лишилась? — спросила Василиса Прокофьевна не то удивленно, не то озлобившись. — Или, может, вам полегчает, ежели и моего Шурку танками?
Она вплотную подступила к Фролу Кузьмичу, спросила задыхаясь:
— Может, тебе, Фрол Кузьмич, смерть Кати моей желательна?
— Что ты! — побледнел старик. — Грех про меня такое, Прокофьевна!
— Потому и теряете детей, что за стены крепко держитесь, — укорила Василиса Прокофьевна притихших пильщиков. — Дырявая крыша — от дождя не прибежище. Дочь моя, Чайка, никогда плохого вам не желала. О себе не думала, своего гнезда не вила — жила вашим… Уходите в леса, не мажьте позором душу, чтобы после дети ваши родные вместе со всей землей каинами вас не назвали.
Две женщины заплакали.
— Сын остался один… единственный, — чуть слышно проговорил Фрол Кузьмич.
Сквозь привычный для слуха строительный шум он расслышал звуки близких шагов.
Поглаживая черную бороду и беспокойно оглядывая пильщиков, возле груды готовых брусков остановился Тимофей Стребулаев.
— Побыстрее, земляки, побыстрее. Скорее закончим — скорее отмучаемся.
Фрол Кузьмич вытер локтем мокрое лицо и выпрямился. Коренастый, небольшого роста, он показался Тимофею великаном, медведем, вставшим на дыбы. Дергающееся лицо старика с всклокоченной седой бородой и глазами, горевшими, как угли, было в самом деле страшно. Тимофей оторопело попятился, но наткнулся на бруски. Фрол Кузьмич подошел к нему.
— Иуда Христа за тридцать сребреников продал, а ты, сволочь, за сколько народ?
— Не продавал. Такой же подневольный, как и вы! Заставили работать, и работаю, как и вы.
— Мы пилим, а ты командуешь.
— Не по своей воле, — сказал Тимофей, задержавшись взглядом на Жене, которая, оставив пилу, неторопливо зашагала к насыпи. — Скажут пили — пилить буду; таскай, скажут, бетон на мост — потащу. Все мы под кнутом: не мне бы это говорить, не вам слушать. Вот сын мой Степан… невинно в немецком застенке муку принимает.
— Ты на сына не указывай, сын твой — не малютка; он за себя ответ несет, ты — за себя, — сурово оборвал Фрол Кузьмич. — Выслуживаешься, гадина!
Тимофей пожал плечами и обратился к остальным, приостановившим работу пильщикам:
— Время такое! Нужно всем друг за дружку держаться, а он… — Под смоляными усами шевельнулась улыбка — не то насмешливая, не то грустная. — Старость, понимаю, потом темнота еще наша расейская. Видать, мало нас немец учит… мало.
Но ни на одном лице он не прочел сочувствия своим словам. Пильщики и несколько мальчишек смотрели на него так, точно хотели разорвать глазами. Было ясно: все они на стороне этого старика и считают его, Тимофея, продажной шкурой, предателем.
Лицо у него потемнело, и он сразу как-то обмяк, плечи опустились.
— А если и выслуживаюсь? — Блуждающие глаза его заблестели, а голос осип, точно простуженный. — Не подумали — для чего и кого? В доверие чтобы к немцам войти и вам же через то участь горькую облегчить.
— Врешь! — сказала Василиса Прокофьевна. — Не о народе, подлец, думаешь — о шкуре своей! А нам от подлых рук облегчения не нужно, не требуется.
Разгорячившись, пильщики не заметили, как подошли к ним два немца — ефрейтор и солдат.
— Was ist hier?
Все поспешно схватились за пилы. Ефрейтор обернулся к Тимофею. Тот улыбнулся.
— Господин Ридлер приказал, значит, тех, которые хорошо работают, поощрять. Они, ваше благородие, нынче, — указал он на груды отпиленных брусков, — эвон сколько отмахали. Говорю, могут немножко отдохнуть, а они не хотят: «Скорее, мол, докончим — скорее домой».
Ефрейтор, подкрутив тощенькие усы, на одних каблуках повернулся к пильщикам и вытаращил глаза.
— Arbeiten! No! Als Herr Strebulaeff gesagt…[1]
Но пилы и так уже дружно повизгивали, сыпались на землю крупичатые опилки. Немцы ушли.
— Не ворог я земли родной: не будет другого выхода — и умереть за нее сумею, — сказал Тимофей.
1
Работать! Ну! Как господин Стребулаев сказал…