Изменить стиль страницы

Глава двадцатая

К полуночи ветер сдернул с неба полог мутной облачности, и оно холодно засветилось звездами.

Некоторые ожерелковцы стояли на крышах домов и молчаливо смотрели на дорогу, по которой уходили за Волгу последние красноармейские части. Орудия грохотали близко со всех сторон.

В половине двенадцатого два шальных снаряда залетели в деревню. Один разорвался в саду Лобовых, с корнями выдрав два тополя, второй упал на крышу сельсовета, и дом запылал языкастым костром. Улица была пустынна, и лишь у распахнутых ворот двора Силовых стояла лошадь, запряженная в телегу, доверху нагруженную домашним скарбом. Розоватые отсветы горящего сельсовета ложились на вещи. Лошадь испуганно поводила ушами и тихо ржала.

— Васютка-а! Ва-аська-а!.. — приглушенно доносился с задворок голос Филиппа.

Маня и Шурка еще не вернулись из леса. Василиса Прокофьевна стояла под окнами своего дома и утешала плачущую Марфу.

— Васютка-а!..

— Не откликается… — прошептала Марфа. Она беспомощно взглянула на Василису Прокофьевну и, пошатываясь, пошла к своему двору.

Тяжело ухала снарядами ночь. Взвивающиеся, ракеты слепили глаза. Из-за угла дома Лобовых выбежали три красноармейца, один из них оглянулся:

— Не мешкайте, мамаша!

Василиса Прокофьевна почувствовала, как все ее мышцы размякли и отяжелели. Обогнув Марфу, красноармейцы оглядели улицу и свернули на луг.

Волгина прижала руку к груди: сердце давила тупая боль. Оно билось часто, останавливалось, потом начинало колотиться еще чаще, точно стремясь наверстать упущенное время. Отдышавшись, она прошла в сени. Дверь в избу была открыта. На грязном, замусоренном полу лежали полосы лунного света. Держась за косяк двери, Василиса Прокофьевна перешагнула порог. Вот она и одна в пустой избе… Стены дрожали от далеких взрывов. Василиса Прокофьевна отцепила от косяка пальцы, и руки опустились вдоль тела, тяжелые, ненужные. В первый раз за всю долгую трудовую жизнь они были такими ненужными.

— Не пришла… — прошептала она.

К горлу подступили слезы. Сколько раз за сегодняшний день они горячо перехватывали дыхание, но она находила в себе силы держать глаза сухими. Ради детей! И не только ради детей — гордость не давала просочиться слезам: вокруг были люди. Сердце рвалось на куски, но она не кричала, не плакала. Никто из соседей не скажет, что она, мать секретаря райкома комсомола, вела себя в этот день, как последняя баба. А теперь можно, — теперь никто не увидит.

Василиса Прокофьевна шагнула к постели и, уткнув лицо в подушку, заплакала сначала тихо, потом во весь голос, тоскливо, с болью.

«У других нет такой дочери, как у тебя», — вспомнила она слова Филиппа и задрожала еще сильнее.

— Нет… Нет такой у других. И у меня больше нет!.. — выкрикнула сквозь рыдания и умолкла, прислушиваясь: что-то случилось. Она не сразу поняла, что это «что-то» замолчавшие орудия. Тишина, показавшаяся ей безжизненной, мертвой, морозом пробежала по коже. Когда слышишь приближение зверя, — это не так страшно. Но когда не слышишь и не видишь его, но знаешь, что он вот здесь, где-то рядом, и сейчас кинется на тебя, — это страшнее.

Она села. В тишине, скрипнув, пробили часы. Василиса Прокофьевна зажгла спичку: половина первого. «Нет Кати…» И тишины не было. Это ей почудилась тишина.

С улицы глухо доносились топот и крики. А где-то вдали, может быть у Залесского, с ровными промежутками орудия. Их выстрелы походили на хриплый лай собак..

Оттого, что не было тишины, у Василисы Прокофьевны легче стало на сердце. В руки и ноги вновь возвращалось ушедшее было тепло. Она подошла к окну. Освещенные луной, на улице мелькали серые фигуры красноармейцев. Василиса Прокофьевна отвернулась. Вид отступа войск уже не затрагивал ее чувств: в сердце угасла надежда, и оно онемело. Если отступают, то не все равно — сейчас или через полчаса, быстро или медленно. Жизнь отдается на растерзание — это главное, а время играет существенной роли.

— В Певске немцы! — услышала она крик на улице и в мыслях сразу, без раздумий, сложилось решение: Катя не пришла, то она сама пойдет туда — мертвую отыщет, сама похоронит. «Да, надо скорее туда, в Певск». Она шагнула к кровати, чтобы взять, шаль, но во дворе залаяла собака, хлопнула калитка.

«Наверное, Маня с Шурой…»

Дверь распахнулась и на пороге показалась Катя.

— Катенька! — Василиса Прокофьевна прижалась к ее груди и разрыдалась.

— Ничего, мамка, ничего… Потерпим, — целуя ее, проговорила Катя запыхавшимся голосом.

Что-то теплое капнуло на руку Василисы Прокофьевны. Она приподняла голову и с криком «Господи!» отшатнулось. Лицо Кати было в крови.

— Это ничего, пустяк. Поцарапало щеку — только и всего, — с трудом проговорила Катя: она все еще никак не могла отдышаться.

Мать засуетилась. Зажгла лампу. Катя, вздохнув, опустилась на стул.

— Где эта тебя? В Певске? — обтирая ей лицо мокрым полотенцем, спросила мать.

— У Залесского. Наскочила на немцев, едва отбилась! — Она потрогала расстегнутую кобуру. — Все заряды выпустила.

— Что же, в Залесеком-то уже немцы?

— Немцы.

Царапина от пули была неглубока. Василиса Прокофьевна нашла на полке пузырек с йодом, смочила им вату и осторожно провела ею по щеке дочери. Лицо Кати передернулось.

— Завязать?

— Не надо.

Катя поднялась, поправила ремни портупея. На рукаве гимнастерки алело пятнышко крови. Она потерла его кончиками пальцев.

— Катюша, что ж… — Василиса Прокофьевна стиснула ее руки. — Как же ты теперь?

— Сейчас ухожу. Ты проводи меня, мамка, до парома.

— Уходишь? Куда?

Катя промолчала. Мать посмотрела на нее долгим взглядом и не стала расспрашивать.

Вся улица была заполнена отступающими войсками. Пахло гарью и пороховым дымом. Где-то близко слышались пулеметные очереди. Слева от горящего дома сельсовета, нацелив в небо узкие жерла, непрерывно били два зенитных орудия. У ворот двора Лобовых, попав колесом в яму, застрял грузовик. Из-за него, ковыляя, вынырнул Филипп. Увидев стоявших в калитке Василису Прокофьевну и Катю, подошел к ним.

— Катерина Ивановна… без сына уезжаем… — Он вытер глаза и, махнув рукой, заковылял дальше.

— Филипп!.. — окликнула Катя, но председатель уже скрылся за углом. — Что с Васькой?

Проводив взглядом удаляющийся самолет, Василиса Прокофьевна рассказала ей о васькином письме.

— С самого вечера ищут. Марфа так убивается, будто его и в живых уж нет. А может, и на самом деле… Снаряды-то и сюда долетали.

Они перешли на другую сторону улицы и выбрались на луг.

Поблеклая, рыжая трава мертво приникла к земле. Целую неделю лил дождь, и земля размякла, вдавливалась и как бы дышала под ногами.

— В партизаны уходишь? — догадалась Василиса Прокофьевна.

— Да.

— Доченька! Так… тебя же убить могут!

Катя обняла ее и, увлекая за собой к реке, сверкавшей вдали у отлогого берега, сказала:

— Об этом я и хочу поговорить с тобой, мамка, на всякий случай. Если услышишь — убили твою дочь или поймали, не говори ничего, не признавайся, а то весь колхоз спалят… И себя погубишь… — Помолчав, она крепче прижала к себе мать. — От них всего ожидать можно. И лучше, если бы все вы, всей деревней ушли в лес. И голод, и холод, и смерть — все лучше, чем гитлеровцы. Ты сейчас придешь, потолкуй об этом с колхозницами. Ладно?

Василиса Прокофьевна кивнула.

Так, обнявшись, они дошли до берега. Поднялись на высокий холм. Волга серебрилась, морщилась волнами… Шуршали прибрежные камыши. Справа, вплотную подступив к реке, шумели сосны. От середины реки, вспенивая волны, подплывал паром. Катя напряженно вглядывалась в окутанный полусумраком противоположный берег: там ее должен ждать Федя. Налетел сырой, резкий ветер. Он растрепал выбившиеся из-под платка волосы Василисы Прокофьевны, и они развевались, белые и тонкие, как паутина. Катя придержала их рукой.

— Старенькая ты у меня, мамка…