Изменить стиль страницы

Наш Бердичев был лучшим местом на земля, раем, созданным Богом на Волыни, нигде в мире не было штетла краше нашего.

Маузеры, да продлит Господь их род, издавна жили в Качановке, на берегу речки Гнилопяти, а потом перебрались в Старый город, поближе к клеру нашего знаменитого цадика Леви-Ицхака, пусть память о нем живет в веках! У нас в Бердичеве было несколько район — Старый город, Новый город, Пески, Та сторона реки, Качановка. Мой татэ, пусть на здоровье спит в могиле, всегда мечтал перебраться в Новый город, потому что там была хоральная синагога, театр, коммерческое училище, множество гимназий. Вдобавок здесь старались говорить по-русски, а русский язык у нас означал дорога к процветанию. Отец был портной и рядом с бедняками Качановки сам всю жизнь оставался бедняком. Таки еще счастье, что мы жили не в Песках, где, как туман, клубился какой-то выморочный мир. Покосившаяся хибарки, непролазная грязь на искривленных улочках, вонь от болотной Гнилопяти, беспросветная вечерняя мгла — вот черты Песков, куда я всегда боялся быть заброшенным неприветливой судьбою. Все евреи на Песках, просыпаясь по утрам, в отчаянии думали о своя судьба. Да и жили они тут, забытые Богом и мирскою властью — болезные, полуголодные, стойко переносящие свои бесчисленные цорес.

Другое дело — Новый город! Он всегда считался зажиточный район, здесь стояли кирпичные особняки в два этажа, обнесенные поверху крытая галерея или балконы, — такие веселые домишки под тонкими черепичными крышами, крашеные розовым, голубым и светло-зеленым. Я приходил иногда в этот район и с завистью смотрел, как богатые евреи сидят на просторные балконы и пьют чай из самовара, разнеженно беседуя о своих делах. Аф алэ йидн гезукт! Чтоб всем евреям было так!

Но попасть в Новый город было очень трудно, так как мой отец, пусть мягко ему будет на кладбище Бердичева, не был ни купцом, ни доктором. Поэтому, когда старый друг отца — дядя Менахем Айзенберг из Старого города позвал его в освобождающийся в связи с выездом соседний дом, отец немедля согласился. Это, конечно, не Новый город, но и не Качановка, пусть ее богатства затмят когда-нибудь богатства мира!

Дядя Менахем крепко дружил с наша семья и был очень радый, что его дочки-близнецы Хави и Яэль любят проводить время в моя компания. Я помню, тогда мне нравилась Хави, старшая из сестер; впрочем, разница в возрасте у девчонок была условной, родились они почти одновременно. Обе предпочитали мое общество любому другому, и если дядя Менахем с дочурками и своею женою тетушкой Гитл приезжали до нас погостить, Хави и Яэль не отходили от меня ни на шаг. Наши игры были так увлекательны, что когда приходила пора расставаться, сестренки вопили одна пуще другой, не желая покинуть наш дом…

После предложения дядюшки Менахема отец пребывал в эйфория целый день (так бывает с каждым евреем, живущим в облаках), а потом заглянул в свои каструля и впал в другая крайность — в беспросветное уныние и апатию, из которых его вывел дядя Менахем Айзенберг, да не оставит его Бог до конца дней без пропитания. Дядя Менахем был, что называется, а книпеле мит гельд, то бишь узелок с деньгами, и заработал он их, я думаю, не только ремеслом. Наш городок издавна считался крупным штетлом, и в те времена в нем пышным цветом расцвела контрабанда. Предприимчивые обыватели строили подвалы и погреба, соединяли их многометровыми ходами, и кое-кому из ловких шмуклеров-контрабандистов удавалось неплохо зарабатывать. По слухам, отец дяди Менахема — старый Мотл — держал не последнюю в нашем городке перевалочную базу, на которую поступали товары из Европа, Россия, Крым, Киевщина и Подолыцина. Вообще, зейделе Мотл был очень хитрым человеком. Происходил он из Галиции и уже в юности был а файнер сойхер, то есть торгаш, первый на деревне. От своего отца слышал я рассказанные ему дядей Менахемом байки о баснословных гешефтах, которые проворачивал в молодости Мотл. Видно, потому удалось ему в свое время купить такая красивая фамилия, как Айзенберг. Это, конечно, не Гольдштейн, не Апфельбум и не Блюменкранц, но тоже вполне достойное прозвание. Когда зейделе Мотл, в те годы совсем еще юный человек, предстал перед комиссией по дарованию фамилий, настроение у ее членов было, видимо, игривое, и ему предложили на выбор Хазенфус, что означает «заячья лапа» или «трус», Шмуциг, то есть «грязный», а на крайний случай Аангназ — «длинный нос». Нос у него был, конечно, не последний, но подобные фамилии носить он отказался. Поэтому попросил себе прозвание из прейскуранта и сказал, что может заплатить, к примеру, за «железную гору», имея в виду свою внушительную внешность: высокий рост, огромную голову на мощной шее и чудовищные железные кулаки. Так и стал Айзенбергом…

Ну вот, майн кинд, вернемся же снова к дядюшке Менахему, да пошлет ему Всевышний нахес и все, что он от жизни хочет! Он приехал к нам в коляске с шикарным вороным, стал в дверях и, трогая рукой мезузу, молвил: «Мазаль сему дому, да будет благоденствие живущим в нем евреям». Потом они с отцом долго сидели за столом, кушая сначала креплэх, сготовленные моею мамочкой по случаю прихода дорогого гостя, а потом попивая сладкий чай из блюдечек. О чем они судачили, мне и по сей день неведомо, только когда дядя Менахем уходил, мой отец сказал мамочке тонким шепотком: «А идише харц, пусть всегда будет бейлек на его столе…» и загадочно мигнул.

Вскоре мы переехали в Старый город и стали жить в изумительном доме по соседству с нашим благодетелем. Дядя Менахем не был, как и следовало ожидать, шмуклером, он был, как и мой отец, портным, только клиентура у него была, в отличие от отцовской, побогаче. Зная, какой он замечательный закройщик, люди шли к нему из Нового города, и потому в знакомцах у него были купцы, промышленники, богатые ремесленники, адвокаты и даже чиновники.

В новом доме мне удалось пожить совсем немного. Дядя Менахем забрал меня к себе учеником и подмастерьем, причем без права возвращения домой. Нет, погостить к родителям мне, конечно, разрешалось, и каждую пятницу вечером в канун Шаббата я приходил до них. Отпускали меня и на праздники, но в остальное время я был с утра до вечера занят портняжным ремеслом и трудился за пропитание. Мне было всего одиннадцать, я страшно уставал от жизни, и жалела меня только мумэ Гитл, жена дядюшки Менахема. Когда он отлучался в город, тетя Гитл умудрялась дать мне лишний раз покушать, сунув на десерт в мою потную ладошку маленький кусочек струдла или кихелах. Она жалела меня оттого, что другие дети в это время обучались в хедере, а я в поте лица работал в мастерская. Правда, в раннем детстве я немного поучился, но прошел только две ступени обучения, а с восьми лет уже помогал отцу в работе. К слову, когда меня трехлеткой отдавали меламеду, мамочка сказала, что платить ему семья не сможет, и предлагала обучить меня в школе талмуд-тора, но отец возразил: «Лучше я сам буду недоедать и сойду раньше времени ин дрерт, нежели майн кинд не попробует меду и сладости от Торы…».

Когда я увидел Яэль в первый раз после переезда, я сразу же в нее влюбился. Она была младше меня на один год, но уже в десятилетнем возрасте ее красота изумляла окружающих. Конечно, и Хави была красива и отличить ее от сестры было затруднительно, но при этом пахла она обыкновенно, а Яэль пахла, как яблоневый сад. Я хорошо помню этот первый миг: она стояла у сервант и грызла земелах; был предвечерний час и сумрак, керосиновая лампа из угла чуть сбоку освещала ее личико в обрамлении вьющихся волос, а черные глаза, как сливы, поблескивали в полутемноте… и этот запах, исходивший от нее, — я вдыхал его и мне казалось, будто я в цветочном омуте, которому нет ни дна, ни края… О майн мейделе, майн кляйне… Я влюбился и не спал всю ночь, а поутру уже собирал затрещины от дядюшки Менахема за нерасторопность и неточный шов…

Бекицер, ингеле, потом случилось горе, ты знаешь, что такое горе? Наш зейде Мотл — мы думали, ему небудет сносу — он возвращался вечером домой из синагоги и черт занес его на Ту сторону реки, он хотел навестить там знакомого еврея. Из переулка вышли шикер гойим, что захотели грабить зейде Мотла и ударили его ин коп. Он упал лицо на грязь, а шикер гойим, чтоб им сдохнуть, не дожив до старости, сорвали с него дедовский брегет на золотая цепь и вывернули все карманы. Дядя Менахем и мой папа всю ночь искали зейделе и нашли его лишь утром в следующий день. Бесчувственное тело принесли домой и позвали старый доктор Герш, давний знакомый дядюшки Менахема. У зейде Мотла была огромная а лох ин коп, а седые волосы перемешались с кровью и песком. Сознание не возвращалось к нему, и доктор Герш посоветовал позвать раввина. Сам он умыл рану зейде Мотла, выстриг волосы вокруг нее и обмазал изуродованный череп в пахучие снадобья. «Не оставляйте его, ради Господа», — сказал после того доктор и удалился в кухню, где ему налили чаю и предложили свежие баранки. Через некоторое время из ближней синагоги пожаловал рабби Шмуэль бен Моше и осмотрел раненого. Дядя Менахем сообщил раввину, что отец, не забывая Мишну, ежедневно каялся, как и следует правоверному еврею, ибо неизвестен нам день нашего ухода. «А ведь собирался пожить до ста пятидесяти лет!» — горестно добавил дядя Менахем. На что рабби Шмуэль, как и подобает истинному мудрецу, ответил: «А менч трахт, ун а гот лахт», что означало «человек предполагает, а Бог располагает». — «Сдается мне, — добавил рабби, — что вскорости наш зейде Мотл удостоится счастья увидеть праотцов». Я сидел на полу возле умирающий и сильно плакал, потому что любил огромного и страшного зейде Мотла. Он был добрый: гладил меня по голове и угощал конфеты. Мне было так жаль его и страшно оттого, что он лежит недвижим с огромной раною в затылке и пахнет странный неприятный запах. Этот запах поднимал во мне отчаянье и ужас.