Так рассуждая, отдыхал Митя душей, любовался красотой вельяминовского сада. Рисовать потянуло… Решил раздобыть бумаги да хоть угля, чтоб срисовать восхитившую его красоту. Вернулся к дому. Да только, проходя мимо окон, вдруг замер, пристыл и долго смотрел в одно из них… В одном из окон увидел он Машу…

Маша задумчиво глядела на залитый солнцем двор — и ничего не видела. Мысли ее о будущем были не столь безмятежны, как у Мити. Скрипнула дверь. Девушка очнулась, обернулась, и тихая улыбка осветила печальное лицо.

— Петруша! Я тебя ждала…

Петр взял обе ее руки в свои и поочередно поцеловал их. Маша погладила его пшеничные кудри, прошептала:

— Хоть ненадолго, но с тобой.

— Отчего ж ненадолго? Теперь — навсегда.

В прекрасных глазах Петруша прочел грусть и укор:

— Навсегда? Нельзя так говорить! Нам ничего не дано знать…

— Так, стало быть, и ты не говори, что ненадолго.

Она устало вздохнула.

— Страшно представить, что станется, ежели раскроется обман. Александр Алексеевич меня за сестру двоюродную выдает. Неужто никто ничего не заподозрил?

— А что ж такого… У них, у Саши и сестры его, где-то есть родня по матери. Только «где-то» это так далеко, что с родней они никогда и не видятся. Так почему же не привезти нынче Александру сестрицу двоюродную погостить в свое имение? Ну, не вздыхай, не грусти, моя красавица… Верю я, что быть тебе госпожой Белозеровой.

— А я вот думаю, что не будет этого, — Маша произнесла это так спокойно и просто, что Петруше неприятно вдруг стало, тревожно.

— Зачем ты так говоришь?! — воскликнул он. — Только перестань толковать о том, что я барин, а ты — холопка.

— Не перестану. Ничего с этим не поделаешь. Ты — барин, Петруша, дорогой мой и ненаглядный, а все ж мы разного полета птицы. Даже выручите вы с Александром Алексеевичем меня на волю — я так бывшей любимовской холопкой и останусь. Не пара тебе.

— Ну что ты меня мучаешь? — отозвался Петруша почти с досадой. — Да я без тебя… да и…

Он в глубоком огорчении махнул рукой, не найдя слов, и повернулся было к двери.

— Петруша! — тихо позвала Маша. — Прости… Прости меня… родной мой.

Поручик горячо обнял ее…

Митя вернулся в горницу, позабыв и думать о зарисовке сада. Чем так поразила его впервые в жизни увиденная девушка, не смог бы он объяснить. Ведь не красавица… Но он будто… узнал ее. Он не говорил с ней, лишь долго-долго смотрел на нее, когда стояла она в задумчивости у окна, не замечая времени, не замечая ничего вокруг. И почему-то вдруг для Мити эта девушка с удивительным грустным взглядом стала родной. Больше чем родной… Что это? Как случается? Кто объяснит?

Слов у Мити не было, даже для себя самого, чтобы себе же самому растолковать, что с ним происходит. Никогда еще он не влюблялся, и на женщин не глядел даже. В монастырь его тянуло. А сейчас и о монастыре забыл. Все внутри и ныло, и плакало, и ликовало отчего-то, и рвалось наружу. Наружу — значит на бумагу. И бумагу он все-таки раздобыл…

А когда добывал бумагу, порасспрашивал осторожно, и узнал, что баринова двоюродная сестра в доме гостит. «Сестра, госпожа… мне и поговорить с ней нельзя». Непривычное отчаяние почувствовал, непонятную боль… Уронив руки на лежащий перед ним белый лист, Митя прижался к ним лбом и тихо расплакался. Бумага медленно намокала от слез…

Несколько дней промчались для Мити быстро как час и смутно как сон. На него мало кто обращал внимание, он гулял в саду или мечтал в своей горнице, либо пытался рисовать, но тогда юного художника охватывало такое волнение, что биение сердца передавалось в руку, он откладывал уголь, и ему оставалось лишь тоскливо смотреть на белый лист. Раньше такого не было никогда, всегда с ровным горением в груди, с несмущенными мыслями, с ясным сознанием брался Митя за свое любимое дело. А теперь… оставалось лишь бродить по саду…

Сад был разросшийся, ухоженный, свежий. Митя гулял-бродил между плодоносящими яблонями и сливами, любовался пестрыми цветниками, от которых исходил тонкий горьковатый аромат предосенних цветов. Впервые в жизни больно ему было смотреть на красоту Божьего мира. Вздохнул Митя, не в силах выносить тяги сердечной, и отправился к конюшне на лошадок поглазеть — лошадей он всегда любил. Он, впрочем, все живое любил.

На конюшне ждал его сюрприз. Терешка, справный и веселый подручный барина из Митиной деревни, выводил из стойла свою красавицу каурую. Митя отпрянул, а Терешка рассмеялся и подмигнул.

— Митяй, ты что ли? Да прослышаны уж, что ты в Горелово обретаешься. Слухи, они ж, сам знаешь, быстрее птиц по округе разлетаются.

— Ох ты… да я… А ты чего здесь?

— Так здешнему господину от барина нашего письмецо привез, и на словах с управляющем потолковать велено было… да тебе это вряд ли занятно, дело скучнейшее, ты ж у нас не от мира сего.

— Да как же…

— Ты не робей! — Терешка легонько похлопал Митю по плечу. — Не станет тебя искать Архип Силантьич.

— Как… не станет? Почему вдруг?

— А вот тебе и новость занятная. Ожениться твой дядька собрался! Вот-вот, и у нас все тако ж глазами захлопали, как узнали. В один день вдруг засобирался.

— Господи, помилуй! Да как же то случилось? Он же, как овдовел, так и не глядел на баб, скушно ему было, да и…

— Э, тут ты виноват.

— Я? — Митя вообще уже ничего не понимал.

— Да уж, как нашел Архип Силантьич сарай-то отпертым, так сразу телегу запряг — да в погоню. Ох, кажись, вся деревня слышала, как из него ругань вылетала. А в горячке такой лошадь стегать — чего доброго может статься? Уж за что там зацепилась телега, не знаю, — колесо так и покатилось под горку. Тут понятно, Архип еще пуще ярится, да радуется, что хоть цел остался. Однако ж не до погони. А тут и случись дом вдовы Макарихи рядом, ну и напросился дядечка твой пару раз воздохнуть да хоть водички испить, пока колесо прилаживали. А тут Макарихина дочка выходит, сиротка. И вишь ты, вот кто поймет, что сделалось с дядькой твоим? Девка-то хоть и не урод, да и красы нет особой, опять же беднота, небось, все кручинилась, что не приметит ее никто… Вот. Долго у них Архип квас распевал. А вечером сватов заслал.

Митя аж руками всплеснул.

— Вот те раз!

— Ну да на свадьбу не позовут тебя, и не мысли, дядька на тебя разобижен. А так, гулял он в кабаке давеча…

— Дядька мой?!

— Он. Так и говорил — не надобен ты ему теперь вовсе, при молодой-то жене. Куда хошь, говорит, пущай теперь идет. Хошь в монастырь, хошь ко всем… Ну это-то лучше не повторять при тебе, монашек. Ох! Заболтался я с тобой, недосуг мне. Бывай здоров, Митяй!

— Христос с тобою, Терентий!

Вот новости-то! Так что же это — свободен? Сам себе хозяин, иди куда знаешь? Как ни смутно было на сердце, а все же часть тяжести с него упала да немалая. Словно дышать легче стало. Теперь уж и прелесть тихого сада была приятна, как будто он, Митя, только что обрел на нее право.

Другими глазами смотрел он на цветники теперь. Вот краски, аж в глазах рябит. И не сыскать таких-то, коли срисовать захочется. А вот эти-то — словно звезды розовые…

— Люблю цветение позднее, — раздался мягкий женский голос за спиной. Митя аж подскочил, мгновенно повернулся к говорящей, словно застигнутый за чем неприличным. Краска разлилась по щекам.

Маша нагнулась, провела рукой по белым шаровидным головкам из стрельчатых лепестков, но ни одного цветка не сорвала.

— Мне тоже поздний цвет больше по душе, — смущенно признался Митенька, то опуская глаза, то вновь жадно глядя на девушку из-под ресниц. — Весной все радуются, первоцвет собирают… Потом зеленеет всё, луга сини, желты становятся, девчонки косы украшают, а мне… грустно мне почему-то всегда делалось.

— Так бывает. — Маша, похоже нисколько не удивилась тому, что можно не радоваться весне, но сердцем привечать приближение осени. — Нет ничего тоскливей весны, когда у тебя из сердца весну вынуть стараются.

— Что… что вы сказали? — поразился юноша. Сам он ощущал тягость в самое светлое время, да чтобы так вот просто и точно выразить это… «Так она барышня, чего ж я дивлюсь». А барышня вдруг ответила: