Изменить стиль страницы

Но Шилков вовсе не был подготовлен к Глебкиному вопросу. Думая в эту минуту о чём-то своём и, видимо, заботившем его, он с удивлением глянул на Глебку и, нагнувшись, чтобы взять у порога голик, спросил:

— Это ты про какой такой поезд?

Он обмахнул голиком снег с сапог и выпрямился. Глебка хотел было тотчас же пуститься в объяснения, но Марья Игнатьевна коснулась рукой его плеча и сказала:

— Постой, Глебушко, с поездом-то. Человек только ногу за порог занёс, а ты с ножом к горлу приступаешь. Дай срок и до поезда черёд дойдёт. А пока вот возьми-ко лучше веник да подпаши пол в горнице.

Глебка взял веник и, насупясь, поплёлся в горницу. Никого другого он бы ни за что не послушался в эту минуту, но Марье Игнатьевне он не мог перечить. А она, проводив Глебку глазами до дверей, повернулась к Шилкову, и лицо её тотчас приняло такое же выражение тревоги и озабоченности, какое она заметила на лице входящего в дом мужа. Подойдя к раздевающемуся у порога Шилкову, она спросила, понизив голос:

— Ну как там?

— Плохо, — отозвался Шилков отрывисто. — Взяли Фёдора в среду.

— В тюрьму?

— Не знаю. Надо искать концы. К прокурору придётся тебе завтра идти. Меня с работы не отпустят.

Шилков повесил на гвоздь пальто, потом шапку. Шапка слетела на пол, но он не заметил этого. Марья Игнатьевна подняла шапку и, повесив её, ушла с ковшиком в сенцы, где стоял ушат с водой. Шилков стал перед рукомойником и закатал до локтей рукава рубахи. Вернувшаяся из сеней Марья Игнатьевна налила в рукомойник воды и стала возле мужа с полотенцем в руках. Умываясь, он торопливо и отрывисто пересказал ей всё, что ему удалось узнать в Маймаксе об аресте брата. Кончив свой недлинный рассказ, Шилков взял из рук Марьи Игнатьевны полотенце и, растирая им кожу докрасна, продолжал горько и злобно:

— На этой неделе в одной Маймаксе контрразведка шестьдесят человек в тюрьму кинула. А всего через одну губернскую тюрьму, говорят, до тридцати восьми тысяч арестованных прошло, из которых восемь тысяч, слышь, уже расстреляны. Но уже и тюрьмы им не хватило: устроили тюрьмы на Бревеннике, на Быку, в подвалах Таможни, на Кегострове. В Мурманске, рассказывают, то же, что и у нас. В одном только городе битком набито пять тюрем, не считая других: на Торос-острове, на Дровяном, в Александровске, в Печенге и даже на бывшем военном корабле «Чесма». Ко всему тому ещё каторгу сделали на Белом море, на острове Мудьюге, туда уже больше полтыщи людей палачи нагнали, голодом изводят их, убивают. Но, видно, всего того мало. Нынче совсем взбесились проклятые, прямо встречного и поперечного хватают. Военно-полевые суды, как мясорубки, работают. На Мхах каждую ночь расстреливают…

Шилков смолк. Глухой надсадный голос его оборвался. На пороге горницы с веником в руках стоял Глебка и глядел прямо ему в рот горящими глазами. Шилков посмотрел на его худое, осунувшееся лицо и, помолчав, сказал:

— Да. Вот, брат, какие у нас тут дела.

Он бросил полотенце на табурет и принялся широко вышагивать по скрипучим половицам кухни. Марья Игнатьевна подобрала полотенце и, подвинув табурет к столу, сказала тихо:

— Пойди, Гриша, поешь. Мы уже отобедали.

— Потом, — сказал Шилков и прошёл мимо стола в горницу. Через минуту стукнули о пол каблуки брошенных на пол сапог и скрипнула кровать. Марья Игнатьевна повесила полотенце на гвоздь возле рукомойника и прошла в горницу, сказав:

— Ты, Глебушка, пожди тут, я сейчас.

Глебка положил веник на место и снова уселся у окна. Густеющие сумерки затягивали плотной серой дымкой улицу, дома, сиротливо стоящую у ворот старую берёзу. Она кивала на ветру голыми чёрными ветвями, точно протягивая к Глебке искривлённые многопалые руки. Ветер гнал по земле серебряную порошу. Глебка проводил глазами эти маленькие серебряные метёлочки снежной пыли, и глаза упёрлись в хмурую теряющуюся в сумерках кочковатую низину. Там Мхи… Глебка вздрогнул. Ему вдруг снова послышался голос Шилкова: «На Мхах каждую ночь расстреливают…»

Глебка передёрнул плечами и опустил руки на колени.

Подошёл Буян и ткнулся в руки мягкой тёплой мордой. Глебка забрал в горсть его ухо, как часто делал, лаская пса, но лицо его было совсем неласково. Оно было суровым, и между светлых бровей пролегли на переносице две тоненькие морщинки.

— Идти надо, а? — спросил он, поворачивая к себе собачью морду.

Буян глянул на него большими карими глазами и лизнул Глебкину руку. Глебка вздохнул и, выпустив ухо Буяна, поглядел на закрытую дверь горницы, за которой скрылась Марья Игнатьевна. Уходя, она сказала, что сейчас воротится, но время шло, а Марья Игнатьевна не возвращалась. Из-за дверей доносился её сдержанный приглушённый голос. Потом говорил Шилков, потом снова она. Так прошло, должно быть, часа полтора не меньше, когда оба, и Шилков и Марья Игнатьевна, вышли, наконец, из горницы. Глебка сидел всё на том же месте у окна, за которым уже совсем стемнело. Таинственно поблескивали в темноте серебристые узоры на стёклах. Глебка сидел сгорбясь и смотрел на них не отрываясь.

Марья Игнатьевна торопливо подошла к нему:

— Бросили мы тебя. Заскучал, поди. Ничего. Сейчас мы вот поужинаем.

Она захлопотала по хозяйству, зажгла пятилинейную лампочку, поставила самовар и принялась вынимать из настенного шкафчика посуду. Шилков заходил из угла в угол, поглядывая искоса на сидящего у окна Глебку, потом подошёл к нему, постоял около, протянул руку к его волосам и поерошил их. Глебке было неловко от этих прикосновений. Очи будили в нём чувство насторожённости, смутное и неясное. Он словно ждал чего-то, что должно последовать за этой лаской, в то время как ласку Марьи Игнатьевны он принимал бездумно и всем существом.

Но Марья Игнатьевна с приходом Шилкова либо разговаривала наедине с мужем, либо хлопотала по хозяйству и к Глебке обращалась мало. Сейчас она занята была тем, что накрывала в горнице на стол. Сели за ужин молча. Ужин состоял из пареной брюквы и испечённых утром пресных шанежек-сочней. К этому прибавилась оставшаяся от шилковской доли обеда пустая похлёбка из овсянки. Марья Игнатьевна уделила похлёбки и Глебке. К тому времени, как тарелки были очищены, на кухне зашумел самовар. Марья Игнатьевна вышла с посудой на кухню и вскоре вернулась с кипящим самоваром.

Самовар, утвердившись на чёрном железном подносе с нарисованными на нём красными цветами, завёл тоненькую пискливую песенку. Перед опущенным книзу носиком его стояла полоскательница. Вокруг расположились три старенькие чашки, синяя стеклянная сахарница и деревянное блюдо, служившее хлебницей. В сахарнице на донышке лежали крохотные кусочки сахару, а на деревянном блюде — несколько сочней.

Налив всем чаю, Марья Игнатьевна только пригубила свою чашку. Потом поднялась и, взяв с комода заранее приготовленные спицы, моток шерсти и порванную Глебкину рукавицу, села с ними к столу. Она сидела у края стола, и губы её слегка шевелились, подсчитывая петли. Шилков, хмурый и сосредоточенный, рассеянно прихлёбывал чай. После долгого молчания он отодвинул в сторону опустевшую чашку и, закурив, повернулся, всем корпусом к Глебке.