Изменить стиль страницы

Одиннадцать

Мы поехали навестить бабушку, потому что ее поместили в дом для престарелых, и вот впервые за долгие месяцы моя хренова семья собралась в фургоне, и все молчали как ушибленные, потому что, вы знаете, брак моих родителей распался, и папа вел машину с каменным лицом, мама молча сидела на пассажирском сиденье, Элис — рядом со мной сзади, а Тим позади нас распластался на собственной скамье, потому что весь он был одни сплошные ноги и локти, нос у меня был все еще распухший и болел, один глаз черно-синий, а родителям я еще до этого сказал, что упал со скейтборда, и мама что-то начала говорить, но я не слушал, хотя, мне кажется, папа знал, что я вру, и, короче, сидя в фургоне, он что-то бормотал себе под нос, и хрен знает почему я вытащил из плеера кассету Misfits с альбомом «Наследие зверства» и вручил ее папе. «Послушай, тебе понравится», — сказал я, и он как-то вздохнул и улыбнулся, засовывая ее в магнитолу. Сразу же заиграла моя любимая песня «Ужасы», зазвенела гитара и загремели барабаны, и Гленн только начал петь «Слишком много ужасов», и тогда папа кашлянул и вытащил кассету. Он отдал ее мне, улыбаясь и говоря: «Немного громковато для меня», и я почувствовал, что краснею и что я почему-то в ярости — в смысле, нечеловечески расстроен — просто в ярости на хрен, хотя, собственно, что тут такого. Я подумал: Да какое мне на хрен дело, что мой папа думает о моей музыке? и Кому какая разница? Но мне было до этого дело и разница была, и я никак не мог понять почему, честное слово.

Двенадцать

Мы занимались этим на стоянке торгового центра, где один из нас притворялся, что его сбила машина, типа запугивая водителя, чтобы он дал нам денег. Это опять была идея Ника, в основном. Лучше всего было начинать с открытой раны. Так было значительно правдоподобней. Чтобы добиться этого, Ник либо выполнял какой-нибудь очень сложный трюк, типа запрыгивал на каменную скамью и нарочно приземлялся на колени, либо брал ключ и корябал себе голени, пока они не начинали кровить. Поскольку лицо мое все еще было распухшим и черным и уродливым, мне не так уж трудно было выглядеть пострадавшим. Если было надо, я мог поскрести костяшками пальцев о цемент, и держа перед собой руку, глядеть своими разукрашенными глазами, бормоча: Зачем? Зачем? Я сирота, я хотел только покататься здесь на доске в свое удовольствие, вроде как виня их во всем и вызывая к себе жалость. Ник, с другой стороны, был значительно смелее. Он обычно по-настоящему принимал удар, летя на всех парах прямо на машину, пока какая-нибудь пригородная мамочка кричала на своих детей, пытаясь сдать назад. Это обязательно должна была быть мамочка. Никто, кроме них, не пожалел бы нас. Почти всегда удар принимал Ник. Я же стоял на своей доске в конце длинного ряда машин на стреме. Если появлялся охранник, я свистел, и Ник поднимался с земли и уезжал подальше от опасности.

Обычно это происходило так: Ник подъезжал к машине, ударялся об нее и ложился на землю лицом вниз, так было легче не рассмеяться. Мамочка кричала, детишки кричали, мамочка тянула ручник, распахивала водительскую дверь, выпрыгивала и вставала над Ником, буквально рыдая. «О господи, о господи, о господи, я же даже не посмотрела». Если мамочка так говорила, мы уже знали, что все пойдет как надо. Большинство, если не все, проникались по-крупному; одна дама даже склонилась над Ником и нежно погладила его по лысой голове, нашептывая всякие ласковости типа: «О прости, прости меня, все будет хорошо, ты будешь в порядке», и он отметил, что это было слегка эротично. Как бы там ни было, ключевым моментом было вот что: Ник поворачивался, вытирал слюну, садился, заваливался назад, снова садился, смотрел на даму и говорил: «Извините, пожалуйста», и если она плакала, это срабатывало. За несколько минут Ник успевал объяснить, что он ехал к автобусной остановке, чтобы успеть на работу, потому что папа их бросил, и он должен помогать маме с расходами, и теперь его наверное уволят, и он не может даже дойти до остановки — тут он убедительно изображал прихрамывание. Женщина обычно держала руку у сердца, бьющегося под вязаным свитером с котятами, лезла в сумочку и настаивала, чтобы Ник взял немного денег на такси до работы. В среднем выходило около двадцати баксов за удар, что его вполне устраивало, так как алчностью он не отличался. Однажды какая-то особо страстная мамочка настаивала на том, чтобы отвезти его домой, и он поглядел на меня через плечо и покачал головой, и женщина, ну, она заметила это — этот взгляд — и так расстроилась, что мы быстро умотали. Ни одна другая мамочка так и не воткнулась, ни у одной не промелькнула мысль, что это подстава. В основном из-за окровавленных коленей Ника и его непревзойденных падений.

Время от времени кто-нибудь из толстозадых охранников выходил покурить, узнавал наши маски для Хэллоуина и какое-то время за нами гонялся. Дело в том, что стоянка торгового центра была огромная. В смысле, она окружала его, а мы были на досках, и эти чуваки, в своих блестящих синих полиэстровых униформах, фальшивых серебряных кокардах, вооруженные разве что рациями, в основном были жирные и на пешем ходу. Мы уезжали на досках — или я уезжал, пока Ник подъезжал к ним вплотную, едва не наталкиваясь на них, быстро в прыжке разворачивался и исчезал среди старушек с пакетами в руках.

Мы не особо много зарабатывали таким образом, но бабки, которые получали, делили на двоих и тратили на импортные кассеты. Однажды я купил Misfits, привезенный из Германии, «Нечево терять», песни на кассете были написаны странно, взять хотя бы названия, но там были живые треки, которых я раньше не слышал, и это было круто. Наверное, в первую очередь, мне нравилось проводить время с Ником, слушая его разговоры про правительство и про группы и, короче, нравилось просто что-то делать, пусть даже притворяться сбитым машиной, вот что мне нравилось больше всего.

Тринадцать

Короче, это было большое вранье — оставаться вместе ради детей, понимаете, для вида, — потому что да пошел на хрен такой вот вид. Мой старший брат Тим, который почти уже закончил школу, и моя младшая сестра Элис, которая только начинала учиться в старших классах, и я, все мы надеялись, что родители наконец-то уже разойдутся. Наверное, какое-то время я этого ждал, приходя каждый вечер домой и заставая папу распластанным на диване, нелепого, одинокого и храпящего, а потом он стал исчезать на несколько дней, и потом однажды я направлялся на тайный концерт отличной группы Screeching Weasel, я услышал о нем от Ника, который раздобыл флаеры в музыкальном магазине и должен был заехать за мной на своем паршивом «каприсе» 85 года, но опаздывал, и я выходил из комнаты, снова в папиных армейских ботинках, потому что он просто положил их в гараж на то же самое место, и я нашел их и, короче, я выходил из комнаты в этих ботинках, и папа сидел на диване перед телевизором, но не смотрел его, и я подумал, ну вот, сейчас начнется. Но папа смотрел себе на руки, лежащие на коленях, и на нем не было очков, он держал их в руках, как будто молился — может, так и было, — и когда я вышел, он посмотрел на меня и улыбнулся, но какой-то страдальческой улыбкой, и волосы его после работы были грязные, и он все еще был в своей заводской форме, и я сказал: «Пока, пап», и стал подниматься по лестнице, и он сказал: «Брайан», и я сказал: «Да?», и он сказал: «Поосторожнее с ботинками, хорошо? Они для меня много значат», и я остановился, и кивнул, и посмотрел на черные армейские ботинки, и сказал: «Конечно, пап», и он опустил голову и сказал: «Брайан», и я посмотрел ему в глаза и увидел, что он плачет, и я не знал, что мне на хрен делать, потому что я никогда не видел, как он плачет, разве что однажды, на похоронах его папы, но тогда это было так быстро, что я не уверен, не подводит ли меня память. Папа посмотрел вниз, кивнул, вытер глаза и встал, протягивая руки, как будто чтобы я обнял его, и я обнял, тоже немножко заплакав, наверное, и уткнулся лицом ему в плечо, которое пахло шоколадным батончиком, и он всхлипнул и сказал: «Мне придется оставить вас, Брайан, прости меня», и я сказал: «Знаю, пап», вдруг почему-то по-настоящему расплакавшись, и тогда он сказал: «Пожалуйста, я не хочу, чтоб вы меня ненавидели», и я сказал: «Я никогда не смог бы тебя ненавидеть, пап», и он сказал: «Я просто не могу здесь больше оставаться», и я сказал: «Я знаю, пап, я понял», и он сказал: «Меня здесь не будет сегодня, когда ты вернешься», и я кивнул, и он похлопал меня по плечу, и снова сел на диван, уставившись на свои руки. Я взбежал по лестнице и бросился в ночь, руки мои дрожали.