Изменить стиль страницы

Он скоро потерял терпение в этой лихорадочной и бестолковой суете и решил ехать домой.

В самом деле, что он будет делать там, на фронте? Смотреть, как люди страдают и умирают? Но разве он не видел страданий и смерти несчастного Коли Муромского? Для того чтобы получить картину войны, нужно хорошо знакомый ему лазарет на Дворянской помножить на миллион, только и всего. А подвиги самопожертвования, геройство, любовь к родине? Да, он знает, что есть и это, но плачущий Коля Муромский и есть результат чьего-то самопожертвования, геройства и любви к родине, и Коль таких — миллионы, миллионы… Нет, он знает все, что есть там, и делать ему там нечего: сказать то, что у него в душе, ему не дадут, да и сам он не посмеет, а ходить и ужасаться можно и дома.

Усталый, он шел по Газетному переулку. Ему хотелось есть. Налево заметил он старинный белый особняк, на котором висела вывеска вегетарианской столовой. Он вспомнил, что Сергей Терентьевич, много работавший в толстовствующем «Посреднике», хвалил ему это учреждение: и чисто, и вкусно, и недорого, а в особенности нет этого кабацкого привкуса в обстановке. Евгений Иванович вошел в красивый вестибюль, разделся и, получив номерок, по довольно неопрятной лестнице с золочеными перилами поднялся в столовую. В больших комнатах с бесчисленными портретами Толстого по стенам было не особенно опрятно и пусто: обеденный час уже прошел. Несколько девиц лениво прибирали столы. Другие развязно сидели на окнах, на столах, на стульях и чесали языки. Одна из них, стриженая и явно с идеями, подошла к нему и невежливо вполоборота спросила, что ему надо. Он заказал себе два блюда, и девица, не торопясь, вразвалочку пошла куда-то. По всему видно было, что ей на посетителя наплевать. И долго ее не было.

В комнату между тем все собирались какие-то люди в косоворотках, блузах и скромненьких пиджачках, которые здоровались один с другим, садились группами и спрашивали себе чаю, кто фруктового, кто настоящего. Девицы с полным неудовольствием подавали им требуемое. Заведующая столовой, полная румяная дама, стриженая, в очках, и, видимо, ее помощник, высокий румяный и седой господин с постоянной ласковой улыбкой на губах, несколько раз присматривались к Евгению Ивановичу, и наконец помощник с улыбкой подошел к нему и очень важно осведомился, не из приглашенных ли он?

— Из каких приглашенных? — удивился Евгений Иванович.

— А у нас сегодня обычная беседа наша, так что…

— Ах, извините, я совершенно не знал… — сказал Евгений Иванович. — Я сейчас пообедаю и уйду…

— Нет, нет, зачем же? С кем имею я честь говорить?

— Мне рекомендовал вашу столовую мой друг Сергей Терентьевич Степанов, — назвав себя, сказал Евгений Иванович. — Вот я и зашел познакомиться. Я не знал, что в эти часы неудобно…

— Нисколько, нисколько, уверяю вас… — возразил настойчиво румяный господин, улыбаясь. — Напротив, мы будем очень рады. Но вы знаете, время какое! Хотя нам скрывать и нечего, но… тем не менее… А вот и Владимир Григорьевич… Сейчас начнется беседа… Пожалуйста, пожалуйста…

В комнату входил плотный тяжелый человек лет побольше пятидесяти, просто и даже немножко небрежно одетый, с длинными, зачесанными назад волосами. Евгений Иванович сразу узнал его по портретам: это был знаменитый друг Толстого — Чертков. Его встретили очень почтительно. Он был со всеми сдержанно любезен и говорил тихим, как будто даже вкрадчивым голосом. Из других комнат вышло еще десятка два-три таких же сереньких людей, которые скромно расселись по стульям и приготовились слушать. Евгений Иванович торопливо доел свои блюда, холодные и невкусные, — девица подала их оба сразу — и попросил себе чаю.

— Вам какого? — сурово спросила девица, глядя в окно.

— Чаю… Обыкновенного чаю… — как бы извиняясь, повторил он.

— И во фруктовом чае тоже нет ничего необыкновенного… — сказала девица и опять куда-то пошла, и по спине ее было видно, что и на гостя, и на чай, и на все на свете ей наплевать.

Евгению Ивановичу стало даже завидно на эту ее уверенность в себе.

Между тем беседа рассевшихся вкруг Черткова опростеновцев начала оживляться. Евгений Иванович заглазно не любил Черткова — как и вообще людей, которые все знают, — и потому старался быть особенно беспристрастным к тому, что тот своим тихим кротким голосом говорил.

— Но ведь нужна же последовательность… — срывающимся басом, хмурясь, говорил какой-то великовозрастный гимназист с лицом в прыщах. — Если нельзя зарезать теленочка, то нельзя раздавить и земляного червя.

— Разумеется, нельзя… — кротко сказал Чертков.

— А мы все-таки давим… — еще более нахмурился гимназист. — Да что черви — миллионы людей давят сейчас на фронте, и мы ничего, сидим вот, пьем какой-то ерундовский чай из листиков, ведем душеспасительные разговоры…

— Это очень русский подход к вопросу: или все, или ничего… — кротко отвечал Чертков. — Правильный подход к делу вот: если не все, так хоть что-нибудь. Мы должны поставить себе идеал, а затем по мере сил к нему приближаться. Я приближаюсь на один шаг, вы на десять, еще кто-нибудь на пятнадцать. Идеал вегетарианства ясен: не убий!

— Ничего не убий?

— Никого и ничего…

— И бешеную собаку, которая на вас бросилась? — взвился гимназист. — И змею, которая хочет укусить вашего ребенка? И разбойника, который хочет… ну, оскорбить вашу дочь?!

— Разбойника позвольте просто отвести… — уверенно улыбнулся Чертков. — Им аргументируют слишком уж часто. Но вот я прожил на свете больше пятидесяти лет, а такого разбойника не видел, и позвольте надеяться, что и вам не придется иметь с ним дело. Зачем же… ну, пугать людей понапрасну?

По аудитории прошел сочувственный смешок.

— Нет, нет, позвольте! — загорячился гимназист. — Позвольте просить вас осветить мне случай и со змеей, и с бешеной собакой, и с разбойником… Сегодня его не было, а завтра вдруг явится. Так вот я хочу знать, как мне поступить в таком случае…

— В идеале пред нами стоит: не убий никого и ничего, ни при каких обстоятельствах, ни в каком случае… — тихо и кротко отвечал Чертков. — Значит, не надо убивать ни разбойника, ни змею, ни собаку, если бы все это грозило даже вашему ребенку…

По собранию пробежало волнение.

— Послушайте, то, что вы говорите, это… просто чудовищно! — горячо сказал гимназист, глядя на Черткова изумленными, негодующими, бешеными глазами. — Это… это ужас что такое!..

— Почему? — еще более кротко сказал Чертков. — Все зависит от силы вашей веры в Бога. Поверьте, Он лучше нас с вами знает, кого надо укусить змее, на кого броситься бешеной собаке, на кого разбойнику…

Евгений Иванович с недоумением слушал эти нечеловеческие слова и внимательно вглядывался в это тихое, уже пожилое лицо, и вспоминалась ему необъятная засека в золоте и багрянце осени, и тихий полет золотых корабликов, и та старая, седая, замученная женщина, которая не хотела простить этого кроткого человека даже на смертном одре. Евгений Иванович ни на секунду не сомневался ни в искренности Черткова, ни в подлинности голоса его сердца, который слышался в его странных речах, ни в чистоте его веры. Да, но из этой вот всеобъемлющей жалости и любви — не вопреки ей, а именно благодаря ей — получилась замученная старуха с трясущейся головой! Он вспомнил свою жалость к пленным германцам на вокзале: ему показалось тогда, что жалость — это тот золотой ключ, который разомкнет ад современных кошмаров. Но вот жизнь устраивает как-то так, что жалостивый человек, жалеющий и змею, и бешеную собаку, и разбойника, этим самым разбойником, и змеей, и бешеной собакой безжалостно бьет насмерть по голове несчастную старуху!

Он встал и тихонько, на цыпочках, пошел из столовой. Чертков бросил ему вслед недовольный взгляд: надо было остаться и послушать полезной беседы. А Евгений Иванович заехал к себе в гостиницу за вещами и поехал на вокзал. И в вагоне он развернул одну из новых книжек, которые он купил в Москве. Это был труд одного известного англичанина по истории Востока. И сразу Евгений Иванович наткнулся на стихотворение одного поэта-тамила, жившего на земле более тысячи лет тому назад: