Изменить стиль страницы

Осень 1273 года выдалась в Конье на редкость холодная, дождливая, с пронзительными ветрами.

Как-то в пятницу, возвращаясь домой, поэт попал под ливень. Пришел иззябший, продрогший.

Наутро не поднялся с тюфяка. Жар опалил тонкое изжелто-бледное лицо. Глаза лихорадочно горели.

Кира-хатун послала за лекарями. Тут же явились верные друзья, видные знатоки медицины Акмалиддин и Газанфари. Осмотрели изможденное тело Мевляны. Определили: лихорадку.

Несколько дней и ночей потчевали его зельями, растирали и даже пустили кровь. Жар начал спадать.

На следующей неделе в среду горожане проснулись под утро от глухого раскатистого гула. Дома заходили ходуном. Люди в панике выбежали во двор, на улицы.

Днем последовало еще два подземных толчка. Кое-где обвалились дувалы. Под кровлями старых домов в кварталах бедноты погибли люди. Жители Коньи, не исключая беев и самого Перване, переселились в наметы, шатры, палатки.

Вечером шесть старейшин ахи с рынка ремесленников пришли к Джалалиддину справиться о здоровье.

Велед провел их к больному, рассадил на тюфяках.

Поэт полусидел на постели, откинувшись на подушки. Ноги его лежали в тазу с прохладной водой, под рукою стояла наполненная водой чаша. Он то и дело опускал в нее ладонь, проводил влажными пальцами по груди, по лицу, чтобы утишить жар.

Старейшины ахи, люди мастеровые, практичные, пришли проведать его не без задней мысли. Давно уверовали они, что поэту ведомо все, происходящее на небе, на земле и под землей, и хотели узнать, чего можно ждать от землетрясения, на что им надеяться и как быть. Но, увидев больного, не решились задавать ему вопросы.

Джалалиддин понял их. Из древних летописей было ему известно, что здесь, в Конье, разрушительны бывают обычно лишь первые два удара, да и то редко. И потому, поблагодарив за пожелания здоровья, — он-то знал, что больше не встанет, — сказал медленно, часто останавливаясь, чтобы перевести дыхание:

— А трясения земли не страшитесь! Несчастная земля наша требует жирного куска. — Он улыбнулся, приложив ладони к своей впалой, тощей груди. — Надо его предать земле. И она успокоится…

Наутро в сопровождении старшего мюрида в роскошном халате и чалме аршина в три длиной явился шейх Садриддин Коневи. Старая лиса, немало горьких дней пришлось пережить из-за него Джалалиддину. Клеветы и нападки шейха на его стихи, на любимый ребаб, на пляски и песнопения, без сомнения, приблизили его к смерти — известно, поэты умирают не от болезней, а от огорчений. Но шейх Садриддин был умен, по крайней мере, настолько, чтобы вовремя отступиться, поняв: нашла коса на камень. И в последние годы не только публично свидетельствовал ему свое уважение, но даже объявил себя почитателем поэта.

Теперь он явился к умиравшему, чтобы высказать ему соболезнование. Надеялся, верно, что, ослабев телом, ослабнет он и духом и хотя бы не станет поминать былого в присутствии сына своего Веледа и наместника Хюсаметтина. А он, Садриддин, извлечет пользу: последнее свидание с поэтом поможет ему выдать себя за его толкователя и наследника: ведь мертвые не в силах возражать.

Шейх сделал знак. Мюрид вышел вперед и с поклоном поставил возле постели больного два кувшина — один с кизиловым, другой с гранатовым шербетом. Считалось, что они помогают унять лихорадку.

Склонившись до земли в поклоне, шейх молвил:

— Да ниспошлет возлюбленный наш Аллах тебе, о султан духа, скорейшее исцеление!

Напрасно рассчитывал шейх на слабость поэта. Да, тело его ослабло, но не дух.

Выпрямившись на постели, Джалалиддин, ничем не выдавая иронии, со страстью ответствовал:

— Между возлюбленным Аллахом и влюбленным в него рабом осталась лишь рубашка тоньше шелка! Не знаю, как вы, я же предпочитаю любовные объятия нагишом! А исцеление Аллах пусть дарует вам самим, почтенный шейх!

Он поглядел на Хюсаметтина, сидевшего у изголовья, поджав ноги.

Пускай рубаха тоньше волоса иль шелка!
Объятия любви мне слаще нагишом.
Рванув с души рубаху тела, я приближаюсь голышом
К последней степени соитья с миром.

Поэт остановился, чтобы перевести дух. В тишине громко заскрипело раздвоенное тростниковое перо Хюсаметтина. И этот скрип, к которому он привык за долгие годы их совместного труда, казалось, помог умиравшему обрести второе дыхание. Обращаясь куда-то вдаль, мимо шейха Садриддина, стоявшего с опущенной головой, мимо Хюсаметтина, застывшего с пером в руке, поэт, прислушиваясь к звукам собственного голоса, прочел:

— Вселенную моей души и в ней царящего султана откуда знать тебе?!
Ты не гляди, что золота желтей мое чело. Моя нога железа тверже.
Подобен солнцу я, подобен морю, полному жемчужин.
Все небо в сердце у меня, а вся земля — вокруг.
Пчелой кружусь я в чаше мира. Но ты внимаешь лишь жужжанью.
А у меня есть ульи, до краев наполненные медом слов.
Священнее они словес калама. Есть голубятня, я ее воздвиг
Для голубей души. О духа голуби, ко мне, ко мне летите!..
Я умолкаю: нет в тебе ума, его не нажил ты для пониманья.
И уши ты развесил зря: «Мой ум-де видит все». Меня ты не обманешь!

Не поднимая головы, в глубокой задумчивости пошел со двора шейх Садриддин, сопровождаемый своим наместником. В этом скромном жилище не было наложниц и невольниц, красивых мальчиков-слуг, гаремных евнухов и привратников. Не видел он здесь ни роскошных ковров, ни широких мягких соф, ни парчовых занавесей, коими была убрана его собственная обитель. Но здесь он лицом к лицу встретился с силой, рядом с которой он, могущественный богослов державы, со всем своим богатством и славой показался себе самому ничтожным и пустым, подобно бусине-стеклышку, при свете солнца.

И в страхе, что ничтожество его теперь заметно каждому встречному, выйдя со двора, шейх Садриддин устремил взгляд в пространство и зашагал с необычайной торжественностью, точно удостоился великой благодати.

Беседа с шейхом дорого обошлась поэту. Весь день он пролежал без сил, не в состоянии вымолвить ни слова.

Суббота шестнадцатого декабря тысяча двести семьдесят третьего года выпала ясная, солнечная. Поэт почувствовал себя лучше. Весь день до самого вечера снова беседовал он с посетителями. А Хюсаметтин записывал его слова.

И весь день, сменяя друг друга, провели у его постели Велед и сын от второго брака Алим Челеби.

Велед уже много ночей не смыкал глаз. Почернел, спал с лица. От румянца на щеках и следа не осталось.

Под утро отец тихо окликнул его. С грустью посмотрел в его воспаленные глаза:

— Мне лучше… Ступай полежи немного…

Велед отвернулся, скрывая слезы, и вышел. Глядя ему вслед, Джалалиддин проговорил:

— Меня оставь и на постель склони главу.
Все ночи напролет с душой испепеленной я плыву.
В волнах любви, что захлестнут меня вот-вот.
Коль можешь ты — прости. Не можешь — что ж!
Себя беде не подвергай, ступай, меня оставь.
В долине горя слезы льем. На реках наших слез
Ты сотни прочных мельниц ставь, что перемелют ложь.
Не сердце, мрамор у того, кто нас к себе зовет.
Убьет — никто за кровь и смерть не спросит у него.
И помни, верности твоей не надо мне, ашик.
У Истины прекрасен лик. Будь верен только ей…