Изменить стиль страницы

— Отря-ад! Стой!!

Отряд дружно притопнул и встал. А великолепный командир, подойдя вплотную к стоявшим у здания и не спуская огненных глаз с Варейкиса, козырнул:

— Старший адъютант главкома Муравьева. Действую от его имени и по его приказанию.

— Слушаем вас, — сдержанно отозвался Иосиф Михайлович. Он узнал этого красавчика, который был при Муравьеве еще тогда, в Харькове. Но если так, то и тот должен был вспомнить и узнать, однако виду не подает. Забыл или притворяется?

— Кто здесь большевики, а кто левые эсеры? — громко обратился адъютант к остальным. — Разберитесь, эсеры налево, большевики направо!

Никто, однако, такой команде не подчинился. Кто-то даже отозвался насмешливо:

— А здесь не большевики и не эсеры. Просто так… Частная публика.

— Издеваетесь? — черные глаза адъютанта угрожающе сузились, он поиграл побрякушками, украшавшими его ремешки, будто конскую сбрую. — На-пра-сно. Кто из вас председатель Совета?

«Слава богу, нет здесь Гимова, а то бы вызвался, — подумал Иосиф Михайлович. — В конце концов, я его официальный заместитель и, кроме того, председатель партийного комитета. Вполне достаточно для них…»

— Я председатель, — заявил он, не уточняя. — Можете сообщить мне все, что вам надо.

— Мне надо… мне надо объявить вам, что вы арестованы. Временно, конечно.

— Спокойно, товарищи! — Иосифу Михайловичу снова пришлось сдержать нетерпеливо надвинувшихся латышей. — Спокойно… Мотивы ареста?

— Мотивы ареста узнаете у главкома.

— Ордер на арест, — потребовал Иосиф Михайлович. И тут же с удовлетворением заметил, что к такому обороту нарядный адъютант явно не подготовлен.

— Видите ли, — ответил тот вполне вежливо и не вполне уверенно, — дело в том, что… сейчас я все разъясню…

Приведенный адъютантом отряд, хотя соответствующей команды не было, потерял строй и, придвинувшись, плотной толпой окружил и своего командира, и всех остальных. Кто-то из отряда уже прикуривал у латышского стрелка, обстановка заметно разряжалась. Иосиф Михайлович, однако, понимал все неравенство сил и всю невыгодность своего положения. Решил выиграть время. Терпеливо, никак не показывая своей предельной настороженности, выжидал, что еще вымолвит и что предпримет сей старший адъютант, столь похожий на опереточного статиста. А тот, преодолев свою первую растерянность, поднял руку — широкий рукав черкески при этом движении картинно соскользнул с локтя — и заговорил громко, решительно, как на митинге, обращаясь теперь не столько даже к председателю, сколько к окружающим их бойцам, и в первую очередь к латышам:

— Товарищи! Наш главком Муравьев объявил войну Германии, которая вероломно нарушила перемирие и вторглась в пределы республики. Так что все мы будем теперь воевать только с немцами…

— А с беляками?

— Ни с беляками, ни с русаками, — скаламбурил адъютант, — воевать отныне не будем.

Он явно подражал своему главкому, возможно, даже слышал от него этот каламбур. Но задававший вопрос красноармеец не оценил остроты и произнес неудовлетворенно:

— Как так?

— А вот так, дорогой товарищ! — охотно откликнулся адъютант и продолжал вдохновенно разглагольствовать, швыряя в напряженные лица бойцов гладенькие словосочетания, вне сомнений не им сочиненные, а заимствованные из уст все того же главкома Муравьева. — Перед возникшей угрозой мирового империализма в лице его немецкого авангарда… перед лицом этой смертельной угрозы… чтобы спасти Россию и революцию… наш непобедимый главком Муравьев, наш красный Гарибальди… этот русский Бонапарт, понимаете… он принял единственно правильное, исключительно мудрое решение! Мы заключаем мир с чехословаками и со всеми русскими офицерами… все они наши братья…

— Как так? — снова не понял все тот же красноармеец.

— Потому что все они тоже ненавидят немчуру и желают воевать с Германией. Поэтому продолжать междоусобную гражданскую войну нет никакого смысла…

— Вздор! — не выдержал Иосиф Михайлович. — Чистейший вздор!

— А впрочем… — тут оратор сбился. — Впрочем… Вы, председатель, войдите пока в здание, обождите там, с вами после разберемся…

Иосиф Михайлович не стал ни возражать, ни мешкать. Он успел заметить, что за спинами столпившихся бойцов собралось немало случайных прохожих. А может, не случайных?.. Он успел увидеть, как, пыхтя и дымя, будто паровозы, подкатили один за другим три бронеавтомобиля с задраенными зачем-то люками. Поэтому, воспользовавшись явно непродуманным предложением адъютанта, он поспешил скрыться в здании Совета. Вслед ему донесся вновь окрепший голос вдохновенного витии-муравьевца:

— …Сегодня мы заключаем блаженный мир со всеми вчерашними противниками! Чтобы завтра сообща навалиться на общего врага! На кровожадный немецкий империализм! Мы спасем от него Россию, спасем нашу и мировую революцию!..

30. ТУПИК

Несколько угрюмых латышских стрелков вели арестованного Тухачевского. Куда?

Они удалялись от станции, шли по рыжим и потерявшим равнение шпалам, то и дело перешагивали через покрытые ржавчиной стрéлки давно заброшенных путей. Видно было, как дрожит над рельсами все еще перегретый воздух. Вокруг — ни души, даже птицы попрятались, только два неугомонных голубых мотылька, играя меж собой беспечно, порхали низко над озаренной заходящим солнцем высушенной землей.

Даже в таком богом забытом закутке, даже на исходе столь изнурительного знойного дня, даже в невообразимо критический момент внезапно разыгравшихся событий… все равно жизнь была неповторимо хороша. Единственная жизнь, отпущенная человеку. И ведь прожито всего-то… Недурно прожито, но всего каких-то четверть века, это так немного. Кто верит в загробную жизнь или в переселение душ, тем, должно быть, легче. Или тем, кто оставил после себя детей — свое продолжение, им тоже есть чем утешить себя на исходе жизни. А что он оставит после себя?

Почему-то прежде, когда смерть не раз подступала совсем близко, в разных обличьях, он не задумывался обо всем этом так, как сейчас. Почему? Не потому ли, что не видит возможности сопротивляться? А немецкий плен? Но там был противник, с которым можно было и нужно было драться — в любом положении, самом, казалось бы, безвыходном. А сейчас… Сейчас его могут убить эти красноармейцы — свои. Драться с ними? Немыслимо!

Что же оставит он после себя? Так ничего особенного и не успевший совершить.

Не успел освободить Самару. Не успел перехватить и остановить страшный предательский нож, нацеленный в спину революции и Советской власти. Ничего не успел! Хотя бы предостеречь Варейкиса — и то не успел. Жив ли он, председатель комитета, в данный момент? А если жив, чем можно ему помочь, когда сам — безоружный, под стволами винтовок — делаешь, быть может, последние свои шаги…

Ну ладно, выслушал он Муравьева до конца, тот раскрыл свои карты. И что же? Что сумел, что успел предпринять командарм Тухачевский?

Нет ничего томительнее вынужденного бездействия.

Нет ничего обиднее ощущения полной своей беспомощности.

И что может быть отвратительнее предательства?

Да, Тухачевский швырнул в самодовольную физиономию главкома-предателя все, что думал о нем. Но только назвать предателя предателем… этого еще явно недостаточно! Надо еще и обезвредить его, пока он не натворил беды непоправимой.

Не сумел, не успел обезвредить! Сам был обезоружен и арестован. Более того, сам был объявлен предателем, во всеуслышание. И ни в чем не повинные красноармейцы поверили. Поверили, будто командарм намеревался арестовать их командиров. Поверили в байку, будто красный главком разоблачил бывшего гвардейского офицера, дворянина, оказавшегося якобы белым провокатором.

Что может быть хуже положения, когда нет хоть какой-нибудь возможности опровергнуть возведенную на тебя чудовищную напраслину и клевету? Хотя бы минуту такой возможности, а там — будь что будет!

Прямо с пристани Муравьев повез его с собой по городу, обезоруженного, под конвоем. Разыграл дурацкий фарс на митинге. И когда кто-то легковерный истерично потребовал «расстрелять на месте белую сволочь», главком позволил себе снисходительно бросить через плечо: