И видел я только одно темное место на планете. Оно было прямо передо мною и подо мной, на моем пути. Оно было проталиной-водоворотом, из которого поднималась навстречу темная магма и разливалась вокруг.

И я проник сквозь огромную линзу, как проникает поток солнечного света сквозь увеличительное стекло, собираясь в единый луч, в единый фокус. Все мое тело, все мое существо сфокусировалось в луч-поток ясного, пронзительного взора на ледяную планету, с которой случилась беда.

Я видел эту беду воочию. Город, покрывавший ледяными узорами планету, стремительно испарялся от напора темной магмы, вырвавшейся на поверхность планеты и разливавшейся во все стороны.

И я летел лучом своего взора прямо в воронку, прямо в кратер…

И увидел я увеличительным взором, что темная магма, разливающаяся из недр планеты и поглощающая ледяные кристаллы огромного города, стынет и распадается на отдельные молекулы и атомы, на коней и меховые шапки. И магма эта была не что иное, как безудержная орда гуннов, гуннов, гуннов, гонимых из недр наверх неведомой подъемной силой…

И вдруг услышал я голос за мной и на миг весь сфокусировался, превратился в знание, что это голос того, кто стоял надо мной там, в пустой Валхалле, кто собрал меня потоком во вселенскую линзу и направил на планету, прямо в воронку извергавшегося гуннского хаоса.

И я услышал слова на неведомом, но ясном языке, которые мне надлежало понять сразу, но познать многим позже:

— Свободный входит в исток. Свободный входит в предел времени.

И в тот же миг я вонзился в воронку…

Исход — в Бытие

Планета Земля. Рим, 1919— Харбин, 1929 от Рождества Христова

…Ангелы «на руках возьмут тя, да не преткнеши о камень ногу твою…»

Бред величия, он и есть!

Я не разбился.

Ледяной шквал сбил меня с ног.

Я вскочил. И был наг.

Ледяной шквал страха охватил меня. Вот он — ад! Сфера!

Я стоял на арене Колизея, и до меня доносился шум города, которого не могло быть в пятом веке до нашей эры… Не далеко, а совсем вблизи, за стеной, послышался не треск цикады, а гусиный крик автомобильного клаксона.

Первое, что я сделал спустя полторы тысячи лет, — разрыдался. По-детски отчаянно и сопливо.

Потом, выглянув из стен древнего Колизея и убедившись, что меня отпустили, я завопил:

— Aiutatemi! Помогите!

Меня подобрали полицейские.

В участке я объяснил синьорам, что прибыл поездом в Рим, к родителям, и решил немного погулять по Вечному городу, прежде чем пугать стариков непомерной радостью (сын! живой! из России!). И вот злая шутка рока: нападение совершенно беспощадных грабителей.

Меня внимательно выслушали, деликатно отводя носы. Не внял я Демарату — не боролся с гуннской вонью его способом. И вот — незадача… Синьоры трижды спрашивали у меня адрес родителей и трижды записывали его… но подобрали мне полный комплект списанной форменной одежды без знаков отличия.

Синьоры римляне, я так многим обязан вам!

Я несколько раз приглядывался к календарю и видел одну и ту же дату, свидетельствовавшую о чуде — о том, что, судя по всему, я очутился в Риме мгновением позже того, как бесследно исчез из своей маньчжурской шубы. Бурятский шаман, вероятно, еще стоял, таращась на мой пустой гардероб, когда я уже трясся по Риму в полицейском тарантасе…

— Вот и Коленька приехал, — только и сказала мама.

Больше нельзя было плакать… Нельзя было плакать, как там, на пустой арене Колизея.

— А скажи-ка ты мне, Николя, — со своей лучшей, стоической улыбкой сказал сильно постаревший отец, — на каком таком лихаче ты сюда поспел? С Амура-то… Или я ошибаюсь насчет Амура?.. Ну да ладно, — вздохнул он, по-своему поняв мой ошалелый взгляд. — Сначала покормить бы тебя с дороги.

И вот — маленькая комнатка где-то в Риме, куда меньше той, патрицианской… но в ней — все родные, и год — свой, чего еще желать?

Но, увы, уже через час меня потянуло обратно — к Колизею. И какая же нестерпимая досада охватила меня. Четыреста пятьдесят второй год все-таки впился мне в сердце. Агасфер! Я знаю твою боль, неседеющий старик!

— Брось кукситься. — Отец хлопал меня по лопаткам. — Подумаешь, раздели… Не дома же, в России.

Но что я мог с собой поделать! Ниса, твои кости давно истлели… но сейчас, именно в эти минуты ты думаешь, что я просто сбежал и бросил тебя погребать мертвого стратега. И вы, господин префект, мир вашему праху, что вы теперь думаете?.. Вот поистине Агасферово проклятье!

Я вздохнул. Как видно, очень тяжело.

— Что? Стрелять там пришлось в своих, в русских? — Отец сел рядышком.

— Так… в небо, — отмахнулся я. — Бог миловал.

— Тогда я отказываюсь понимать, — рассердился отец.

«Я — дома», — приказал я себе.

— Папа… скажи мне, неужто так сильно от меня разит?

Отец взглянул из-под бровей и чуть-чуть подобрел.

— Чувствительно, надо признать… Ну, еще пару раз вымоешься… Тут и попариться-то по-человечески негде.

— Чем разит?

— Чем? Да вроде как загнанным мерином, Николя. Потому-то и про лихача спрашивал.

— Я и есть загнанный мерин, — развел я руками…

На другой день, вскоре пополудни я остановился против Колизея и простоял с четверть часа, страшась подходить…

За сутки, растянувшиеся на полтора тысячелетия, щель стала шире, гораздо шире, и я с ужасом заглянул в эту маленькую пропасть…

В сумерках я вернулся со спичками — и чиркнул.

Шкатулка блеснула в глубине россыпью звездочек! Она как будто сама заползла глубже, подальше от чужих глаз… или кто-то позаботился о ней? Префект оказался честным человеком, настоящим гражданином настоящего, ушедшего Рима… и, что удивительней всего, — тайным оптимистом.

Минули еще сутки, микроскопические в сравнении с пятнадцатью веками, но для меня несравненно более долгие, чем целое тысячелетие.

Я придумал использовать каминную кочергу в качестве сначала кирки, а потом рычага и еще четверть часа мучился самым тяжким за все тысячелетие приступом бессилия.

Наконец в бездне хрустнуло, шкатулка выскочила из пятого века — и золотые монеты чеканки Феодосия, базилевса Восточной Римской империи, раскатились по Риму века двадцатого.

Я собрал их все и пошел прочь, прихватив с собой и покореженную серебряную шкатулку, которая и в таком состоянии могла в наши дни составить — вот каламбур! — целое состояние.

По дороге домой я думал о своих стариках и просил у них прощения. «Нет, я еще не дома, я — там. И Колизей волочится за мной, как ядро, прикованное цепью к ноге каторжника… Но подождите немного — неделю, месяц, никак не тысячелетие… Это должно кончиться, отпустить».

И через неделю, убедившись, что гуннский дух окончательно отбит и римские бездомные собаки не шарахаются от меня, поджав хвосты, я дал объявление в вечерней газете:

Для г-жи Т-ской Екатерины Глебовны имеются важные сведения из России.

Она может осведомиться в любой из грядущих четвергов с шести до девяти пополудни по адресу…

Ждать пришлось еще неделю.

Однажды в четверг, когда сердце, по обыкновению, уже начинало выпрыгивать из груди, а именно за пару минут до пяти пополудни, под нашими окнами возникло и замерло, продолжая как-то неуловимо скользить сквозь пространство, длинное черное авто.

С шоферского места вышел человек под идеальным белым кругом фуражки и, механически обойдя эту огромную черную пулю, открыл заднюю дверцу.

Красивая женщина, еще не дожившая до бальзаковского возраста, вся в темном, возникла вовне… и, подняв взгляд, чуть рассеянно посмотрела на наши окна.

Я затаил дух и подумал: «Ныне отпущаеши…»

И с величайшим напряжением улыбнулся маме.

— Мама, ты помнишь, я говорил о возможном визите в четверг? Гость, как видно, пожаловал… Только не хлопочи. Чашки кофе довольно.

Колокольчик в прихожей брякнул, и я, сдерживая себя, неторопливо двинулся к двери.