— Где ж ты найдешь людное место? Базаров нет…
— Обязательно базары! — буркнул Митька и тут же просиял: — А вон! — Он указал рукой в ту сторону, откуда доносились удары о буфер, который заменял колокол.
— В церкви?
— А что?
— Стоит старухам…
— Старухам! — перебил меня Митька. — Они домой принесут, там и другие почитают. Пошли.
Не очень веря в полезность Митькиной затеи, я все же пошел с ним.
В церковь превратили недостроенную баню. На самом коньке крыши был укреплен деревянный крест, а у входа стоял столб с перекладиной, похожий на виселицу, и на ней привязанный проволокой висел большущий буфер от пульмановского вагона. Какой-то старикашка без шапки бил железиной о буфер с таким видом, словно совершал великое дело, о котором знают не только на земле, но и на небе. Он положил железину на буфер, быстро перекрестился и, дуя на пальцы, юркнул в церковь. Мы вошли за ним.
В церкви был затхлый, перемешанный с ладаном запах. Откуда-то издали доносился густой бас. Старушки стояли, набожно сложив руки, крестились. Лица их были какие-то угрюмые, глаза смотрели прямо перед собой, но, кажется, они ничего не видели. Наверное, каждая из них думала о чем-то своем, горестном. Святые на иконах тоже были грустные.
Митька сдернул с головы шапку, остановился у порога.
Оглянувшись по сторонам, он подошел к одной старухе и опустил листовку в оттопыренный карман ее пальто.
У меня от радости запрыгало сердце. А Митька уже придвинулся к другой и уронил на пол шапку. Он спокойно нагнулся за шапкой и по пути сунул листовку в широкий валенок другой старухи.
Так он прошел почти до алтаря. Когда он возвращался, я решил тоже попробовать и показать ему, что могу не хуже его рассовывать листовки. Я достал одну и сунул ее в карман рядом стоявшей старухе, а чтобы листовка не потерялась, стал запихивать ее пальцами поглубже. Старуха почувствовала возню в своем кармане, схватила меня за руку.
— Ах ты, разбойник, ворюга! — зашептала она, не выпуская мою руку.
Я смотрел на нее и моргал глазами, не в силах ничего выговорить. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не Митька. Он подскочил, ударил старуху по руке и дернул меня за собой. В церкви началась суетня, но мы уже выскочили на улицу и свернули в первый переулок.
Убедившись, что за нами никто не гонится, остановились. Митька посмотрел на меня, но ничего не сказал, а только махнул рукой.
— Ну чего ты машешь? Что я, виноват?
— Николай-угодник виноват! — засмеялся Митька. — Он все время на тебя смотрел и шепнул старухе…
— Да ладно… Ты тоже придумал: старух просвещать.
До самого дома шли молча. И только дома заговорили. Решили собирать листовки, но в карманы старухам не совать, слишком рискованно.
— Хорошо бы еще ребят уговорить, — сказал я. — Знаешь, сколько собрали бы!..
Митька, сверкнув на меня злым глазом, спросил:
— Кого?
— Ну хотя бы Ваську…
— Федю Дундука? — продолжал он мне в тон. — Васька твой — трус и болтун, понял? А потом клятву помнишь?
— Помню.
— Ну и все.
Я не стал больше заговаривать о других ребятах, вдвоем мы собирали в степи листовки и разбрасывали по улицам.
Весна наступала быстро, решительно. День и ночь журчали ручьи, даже утренних заморозков не было. Плотный туман в течение нескольких дней съел весь снег, сполз с холмов в овраги и там еще некоторое время клубился белым паром по утрам, доедая остатки снега. А потом и совсем исчез.
Мы с Митькой взяли по ведру и пошли в поле ловить сусликов. Раньше мы их уничтожали, чтобы они посевы не губили, теперь хотели поймать на мясо. «Ничего в этом дурного нет, — решили мы. — Питается суслик почти тем же, чем кролик и заяц. Ест он траву, зерно. И мясо у него должно быть съедобное. Поймаем — попробуем. Бабушка и мама рассказывали, что в голодовку ели не только сусликов, но даже собак. А сейчас разве не голод? Сколько людей умирает от голода. Чем умирать, лучше сусликами питаться». Но в этот день мы ни одного не поймали: было рано, в норах еще не растаял лед, и суслики пока не просыпались. Листовок тоже не набрали: последние дни были туманные, и наши самолеты не прилетали.
Усталые, голодные, мы еле плелись по полю, с трудом вытаскивая ноги из раскисшего жирного чернозема. Мы даже не разговаривали, каждый думал о своем.
— Говорят, итальянцы кошек и лягушек едят, — проговорил Митька, не поднимая головы.
— Не слышал, — сказал я.
— А что? Может быть…
— У нас даже конину не едят.
— А татары едят и не умирают.
— А есть, что и свинину не едят.
— А у нас едят. А что, свинья чище лошади? Свинья что попало жрет. — Митька помолчал. — Я думаю, что можно все есть.
— Ну не все, есть ядовитое мясо.
— Ядовитое — конечно. А вот кошка, собака?
— Их сейчас и не осталось.
— Кормить-то нечем.
— У Гришаки и кобель, и кот жирный, ходит медленно, прямо переваливается с боку на бок.
Митька посмотрел на меня, глаза его засветились радостью.
— Давай поймаем?
Я не успел ответить: раздался выстрел. Мы подняли головы и увидели на шоссе большую колонну людей. Они шли очень медленно, над ними возвышалось несколько всадников, которые ехали то сзади колонны, то обгоняли ее, то снова возвращались в хвост колонны.
— Немцы, — сказал Митька.
— Почему они так медленно идут?
— Грязь, устали, наверное…
— На шоссе грязи нет.
Митька ничего не ответил.
Колонна спустилась вниз и вскоре скрылась в лощине.
Мы вышли на шоссе, очистили ноги от налипшей грязи и зашагали быстрее. Но не прошли и ста метров, как увидели лежащего в кювете вниз лицом человека. Пола грязной истрепанной серой шинели завернулась ему на спину и обнажила дырявые шаровары защитного цвета. Ноги были обуты в простые рабочие ботинки, одна обмотка размотана. В стороне валялась измятая, засаленная солдатская пилотка.
— Наш! — прошептал Митька, весь побледнев. — Это, наверное, пленные.
Я как остановился, так и не мог сдвинуться с места.
Митька бросил ведро, присел на корточки и поднял красноармейцу голову. Тот тихо, еле слышно, застонал.
— Живой! — закричал Митька. — Давай повернем его вверх головой.
Я подскочил к Митьке, и мы стали поворачивать бойца. Он даже не стонал. Мы положили его поудобнее и стали ждать, пока он откроет глаза. Но он так и не открыл их, а губы стали быстро синеть, и мы поняли, что он умер. Мы долго еще не хотели произнести вслух это слово, думали, что боец очнется. Наконец Митька встал и, глядя на убитого, спросил:
— Что будем делать? — И тут же ответил: — Надо схоронить.
Он обшарил карманы красноармейца, но никаких документов не нашел.
— И неизвестно, кто он и откуда… — проговорил Митька и вылез из кювета. — Была бы лопата, могилу б выкопали.
— А вот готовые могилы, — указал я на ямы, которые были выкопаны еще до войны для столбов новой телеграфной линии. Митька побежал туда, но вернулся мрачный.
— Вода на дне, — объяснил он, — нехорошо. — И, подумав, предложил: — Давай пока спрячем его в кустах, а потом придем и сделаем все как надо.
Мы оттащили тело в кусты желтой акации, которая росла вдоль дороги, и направились домой.
Между тем колонна пленных остановилась на привал внизу лощины. Боясь немцев, мы хотели обойти их стороной, но любопытство взяло верх, и мы пошли прямо по шоссе.
Грязные, измученные, оборванные пленные сидели и лежали на дороге. Пешие немцы стояли, облокотившись на винтовки, скучающе смотрели поверх голов пленных, будто перед ними были не люди, а стадо овец.
Всадники двигались взад-вперед по шоссе, с трудом сдерживая сытых коней.
Мы шли по краю противоположной обочины и смотрели на пленных. Черные, словно обугленные, изможденные лица, глаза ввалившиеся, тусклые. Никто из них даже не поднял головы. Только один, подпоясанный веревкой, с поднятым вверх воротником шинели, с опущенными на уши отворотами пилотки смотрел на нас. Он приподнялся на одно колено и нетерпеливо ждал, когда мы поравняемся с ним.