—   Да дьявол с ней, с психикой! — весело вскрики­вает он, чувствуя, что хорошо разогрелся.— Вечно мы со своим копанием в душе: отчего мы такие да отчего сякие. Меньше рассуждать надо, больше жить. Ну, идешь по проводу. Ну, не как все. Зато оригинально. Развивает чувство юмора. Ну, ночью. Зато тишина. Привольно дышит грудь. Никого из знакомых не встретишь. Что у тебя еще есть, кроме этих прогулок? Работа? Знаю я твою работу. Семья? Знаю твою семью. Друзья- приятели? Знаю твоих приятелей. А здесь — ночь!

Пустыня! Простор мозгам, масса забавных мыслей. Например, почему меня током не бьет?

—   Почему тебя током не бьет? А птиц видел? Ви­дел птиц на высоковольтных линиях?

Порыв ветра обдает холодом незащищенное тело лунатика и несколько умеряет поэтические восторги.

—   Вряд ли я птица,— самокритично признает он.— А ток просто-напросто отключили.

На выходе с площади троллейбусные провода пере­сечены трамвайными. Слева, из глубины улицы, по трам­вайному проводу, заложив руки за спину и сильно сутулясь, бредет некто. Он одет в полосатую пижаму приятного покроя и на голове имеет вязаную шапочку, а на ногах — мягкие домашние туфли с загнутыми по- турецки носами.

Они встречаются на пересечении.

—   Привет, коллега! — кланяется босой.— Как само­чувствие?

—   Будьте любезны пропустить меня по моему марш­руту,— хмуро произносит сутулый, не отвечая на при­ветствие.

—   Непременно, непременно! Хоть и напомню, как всегда, что из-за вас я делаю преогромнейший крюк!

Сутулый презрительно смотрит на босого и морщит­ся, как перед чихом.

—   Послушайте,— весело говорит тот,— если вам не нравится, зачем же вы ходите? Лежали бы в постельке.

Сутулый криво улыбается.

—   Посмотрите на себя: как вы ходите? Как горбун. Ведь вы ее даже не видите! — Размашистым жестом босой указывает на луну. Румяная луна принимает уко­ризненное выражение.— Она вас, получается, не очень- то волнует. Честное слово, вы извините — но если не нравится, нечего и ходить. Нечего тут шляться,— грубо заканчивает босой.

Сутулый переминается с ноги на ногу, взгляд его полон скепсиса и презрения.

—   А вам, стало быть, нравится? — сухо спрашива­ет он.

—   Нравится.

—   Идиот! — взрывается сутулый.— Вы больной. Та­кой же больной, как я. Мы оба больны.

—   Ерунда,— бодро опровергает босой.— Я здоров, нигде ничего не болит.

—   Не юродствуйте,— возмущается сутулый.— Вы меня прекрасно понимаете. Вам тоже стыдно бродить среди ночи по проводам, когда все нормальные люди спят.

—   С чего вы взяли, что все? Взгляните.

В доме на углу светится одинокое окно.

—   Скорее всего, бессонница,— предполагает суту­лый.— Или, еще вероятнее, напился и уснул при полном свете.

—   А может, стихи сочиняет?.. Надо из вас этот пес­симизм выбивать. Выколачивать надо... Давайте, летом в Ленинград махнем. Я давно собираюсь. Исаакий... Нева... Над мостами побродим... Белые ночи — пред­ставляете?

Сутулый глядит на него с ласковым сожалением.

—   Лечить нас с вами надо, молодой человек. Но как? Вот вопрос. Физиотерапия не помогает, медикаменты бессильны, гипноз — чушь. Иглоукалывание пробовал — мертвому припарка... Вы как на провод ступаете? — неожиданно спрашивает он.

—   Черт меня знает, как ступаю,— радостно откли­кается босой.— Не задумывался.

—   А у меня он, как назло, между пальцами вреза­ется. Между большим и указательным. Прямо через подметку режет.

Он поочередно снимает туфли, растирает ступни, кряхтит.

—   Ходим-бродим, ходим-бродим,— шепчет он, обу­ваясь.— Стыд, стыд-то какой...

Забрасывает руки за спину.

—   Прощайте, молодой человек.

—   До новых встреч! До скорого свиданья.

Сутулый уходит по троллейбусным проводам. Руки

заброшены за спину, пальцы раздраженно мнут воздух, словно в каждой ладони зажато по резиновому мячику для развития мускульной силы. Турецкие туфли с легким свистом шаркают по проволоке.

—   В Ленинград, а? — кричит вдогонку босой.— Не пожалеете!

Сутулый не оборачивается.

«Неизлечим,— думает он про босого.— Абсолютно безнадежен».

«Вот чудак-человек,— думает босой про сутулого.— Нормальный, а лечится».

Он показывает вслед ему язык, после чего идет на­право, по трамвайному проводу. Проходит через весь центр города, постепенно выворачивая влево, и в конце концов снова оказывается на троллейбусной трассе. Затем, знакомым уже способом, по растяжке, он дости­гает стены огромного

Здания

с многоколонным фрон­тоном. Ловко оттолкнувшись, перелетает на пожарную лестницу. Взбирается на крышу. Здесь луна ближе. Ее оранжевый лик разгорелся уже с необычайной силой, прихотливый рисунок теней все более становится похо­жим на прекрасное женское лицо. Спокойные, неподвиж­ные, очень глубокие глаза встречаются взглядом с чело­веком на крыше.

—   Я иду, иду,— бормочет он, с поднятой головой пересекая пространную многоступенчатую крышу, удиви­тельным образом не запинаясь на подъемах и не падая на спусках. Наконец он спотыкается, но именно там, где надо. Это противоположный край крыши.

Он спускается на несколько ступенек по висящей здесь лестнице. Пятки вновь нащупывают опору: кабель толщиной в полено вываливается из специальное оконца в стене и, на некотором расстоянии провиснув от собственной тяжести, взмывает затем ввысь, к теле­визионной мачте.

—   Я иду, иду к тебе,— повторяет он, подымаясь по кабелю, как воздушный гимнаст над цирковой ареной.— Я здесь, я иду.

В основании мачта широка, и лестница подымается ломкими отрезками, наискось, из угла в угол. Луна то слева, то справа, молча и сочувственно следит она за его подъемом, светя ему, как из заточения, через решетку конструкций.

Наступает высота, где мачту раскачивает ветер, а ступени идут вертикально, и вот самая верхняя пло­щадка ходуном заходила под ногами: выше — ничего, выше — она, ее спокойное задумчивое лицо...

Сутулый уже здесь, но теперь они не видят и не воспринимают один другого.

Перламутровым сиянием облиты двое на мачте.

—   Хорошо тебе? — спрашивает луна.

—   Хорошо-то хорошо,— отвечает сутулый,— Да ни­чего хорошего. Стыдно...

Он уходит. Босой остается один.

—   Хорошо тебе? — спрашивает она.

—   Да. А тебе?

Проходит неизвестно сколько времени, и она отвечает:

—   И мне хорошо. А теперь иди. Тебе пора.

Обратный путь он обычно помнит плохо, в нем на­растает беспокойство. Возвращаются прежние мысли.

—   Нет, все-таки это не чувство и даже не прихоть,— с горечью говорит он себе.— И даже не бред, а именно болезнь.

Провода успели побелеть от инея снова.

Он влезает в комнату, садится на подоконнике. Ни­чего не изменилось.

—   Мне повезло, что у нее поздняя и тяжелая работа, от которой она так крепко спит...— думает он, глядя на жену.— Бедняжка... Как славно, что она никогда не просыпается. А то бы замучилась: что за радость — жить с припадочным?

Жена дышит тихо и спокойно, как здоровый ребенок

Он ложится рядом и быстро засыпает.

Жена осторожно сползает с постели. Поправляет на нем одеяло. Запирает окно. Ежась от ледяной све­жести, идет в кухню. Луна светит теперь сюда.

Жена закуривает сигарету, забирается с ногами на табурет. Обхватив колени, она курит и глядит на луну, стоящую высоко над крышами.

С глухим воем проносится внизу первый троллейбус.

Она встает и смотрит вниз, на улицу.

Из-за угла выезжает велосипедист. Въезжает на тротуар, прислоняет велосипед к стене. Отмыкает ко­робочку, поворачивает рубильник. Вспыхивает малиновая надпись: «ГАСТРОНОМ».

ЧУДО

Каждый день он ждет чуда. Утром он сбегает по лестнице к почтовым ящикам. Там должен быть конверт. Узкий, из необычайно твердой бумаги, с красивыми крупными марками, с круглыми и прямоугольными штем­пелями, с надписями на двух языках: русском и... Ни в одной другой стране мира у него нет знакомых, поэтому неясно, каким будет второй язык. Трудно также преду­гадать содержимое конверта. Это могут быть: пригла­шение на фестиваль фильмов в Италию, вызов на работу в секретариате ООН, валютный перевод за постановку пьесы в Париже и многое, многое другое. Шансы содер­жать то или иное у конверта абсолютно равны, так как адресат не имеет никакого отношения к кинематографу, никогда не писал пьес и не нужен Организации Объеди­ненных Наций ввиду полного незнания иностранных языков.