Изменить стиль страницы

— Ну вот еще, сердиться на вас, Трофим Васильевич. Я тут заходила к купцам Балабашниковым, просто так, забрать платки… Они мне платки привезли из Новгородской губернии, — пояснила она. — Ну до чего же все-таки скучные люди… И табачный дым не любят. Глаза у них слезятся, мол. Хотя денег предлагают много. Я им так и сказала: «Я, — говорю, — останусь у моего голубчика, у Трофима Васильевича. Может, он меньше платит, зато любит, как я курю, и замечаний не делает». Вот прямо так и отрезала.

— Планида Андреевна, — сказал я, — я бы вам, наверное, и больше платил, но сейчас пока не знаю, какими средствами располагаю… Я с Витольдом поговорю.

— С Витольдом!.. — Она безнадежно махнула рукой. — Пропал наш Витольд, совсем он пропал. С этими делами — как увязнешь, так все, навечно. Может, и оправдают, но черное клеймо останется. Люди ведь только плохое помнят. «Кто таков? Не тот ли, кого за убийство арестовывали?» — вот и все, что скажут. А что оправдали там или невиновен оказался — про это и не упомянут. Кто его теперь на работу возьмет? После такого-то позора, как в трактире сидел на цепи… Мне Матрена Балабашникова говорит: «Уходи из ихнего дома, Планида, только курить бросай, и я тебя золотом осыплю с головы до ног», но я ей прямо отрезала, что это будет как предательство.

Я решился и поцеловал Планиду в щеку. Щеки у нее оказались, несмотря на жар кухни, прохладными. В нос мне полетели клочья табачного дыма, да такие ядреные, что у меня слезы брызнули из глаз.

— Расчувствовался мой голубчик, — сказала Планида и взяла с рабочего стола чашку с толченым чесноком. — Сейчас жаркое заправлю и подам. Ступайте в гостиную. И варнаку скажите, чтобы кончал водой плескаться, обед почти готов.

«Варнак», благоухающий, с красным от долгого мытья лицом, облачился в один из дядиных атласных халатов. Я тоже был в атласном халате, так что мы выглядели как члены одного клуба. Планида лично принесла изготовленное ею жаркое — больше из любопытства поглядеть на «варнака», чем из каких-то других соображений.

Поставив блюдо на стол, она вдруг произнесла:

— А вот был у нас на «Отчаянном» мичман Филимонов, так он черта видел. Такие дела.

После чего удалилась.

Матвей проводил ее веселым взглядом.

— Колоритная особа.

— Она раньше служила на кораблях, — объяснил я.

— Очень колоритная, — повторил Матвей и с завидным аппетитом принялся за мясо.

После ужина меня разморило. А Матвей, напротив, пришел в превосходнейшее расположение духа и принялся разглагольствовать. Я устроился в креслах и то задремывал, то просыпался под Матвеево рокотание.

— …Вот говорят, что Москва хлебосольна, — слышал я, например, — а ведь это далеко не так. Как-то раз, помнится, приехал я в Первопрестольную и бродил по ней всю ночь напролет. Куролесил немножко, ну так и молод же я был, немногим старше вас, может быть… В шесть утра уж притомился, захожу в один кабак. «Так и так, дайте мне тарелку щей со сметаной». А там баба, помню, дебелая такая за стойкой стоит. «Не могу, — говорит, — никаких щей, никаких тарелок». — «Как так? Ведь вы открыты и положительно тут у вас написано: круглосуточно поесть и выпить». — «Мало ли что написано; а кухня сейчас закрыта». — «Что же у вас есть?» — спрашиваю. Думаю, хоть салатиком разживусь, живот подводит. И что бы вы думали? «Водка», — говорит. «На что мне водка, если я голоден!» — «Ничего не знаю, кухня закрыта, коли зашли — так пейте водку, а не хотите водку — так и проваливайте, потому что ничего другого больше нет!» Ну вот как это понимать, Трофим Васильевич? Где же московские кулебяки, где слойки с курятиной, где щи со сметаной и грибами? А то еще есть отменно вкусная рыба. Нигде, как в Москве, такую не готовили… И вдруг — «водка». «Что же это за кабак такой?» — спрашиваю. «Везде так, — отвечает она. И с подозрением на меня глядит, как будто я у нее что-то неприличное спрашиваю, а вовсе не щи. — Я вот не понимаю, что вы за человек такой, если в шесть утра щи кушаете». — «А я, — говорю, — не понимаю, кем надо быть, чтобы водку в шесть утра пить». На том и расстались. Ужасно упрямая баба! Нет, не люблю Москвы, все про нее врут…

В рокотании его голоса, во всей его повадке мне усматривалось, напротив, нечто глубоко-московское. Петербуржец вечно сидит с напряженно спиной на краешке стула, готовый тотчас сорваться по первому же сигналу трубы. Москвич же, если можно так выразиться, глубоко укоренен в своем жилище, и отсутствие щей в любой время суток, разумеется, будет воспринимать как оскорбление. Впрочем, представления мои довольно умозрительны и почерпнуты в основном из книг и чужих рассуждений.

— Попросим, пожалуй, у вашей Планиды по чашке кофе, — решился вдруг Матвей. — А то, как я погляжу, вас в сон клонит. Это от свежего воздуха и больших впечатлений.

— Думаете, Беляков не убивал Анну Николаевну? — спросил я.

— Думаю, не убивал, — с сожалением вздохнул Матвей.

Я вышел в кухню и попросил, в самом деле, Планиду сварить нам кофе.

— На ночь-то глядя кофием набухиваться! — осудила нас Планида. — А потом полночи в постели ворочаться от бессонницы? Я ведь о вас забочусь.

— Просто сварите нам кофе, Планида Андреевна, — повторил я.

Планида все еще ворчала, когда я выходил из кухни.

Матвей расхаживал по комнате, заложив руки в карманы. При виде меня он остановился и резко повернулся.

— Помните, вы говорили, что дядя ваш ничего не выбрасывал даже такие вещи, от которых другой человек давно бы избавился?

— Да.

— Как, по-вашему, где он мог спрятать остальные письма Белякова? Те, где прямо упоминается о работорговле?

— Вы абсолютно уверены, Матвей Сократович, в существовании этих писем?

— Да.

— Почему?

— Объясню, — охотно отозвался профессор. — Вся переписка была затеяна именно для обсуждения хода их совместного дела. Анекдоты про «Сократыча» и других, повести из жизни аборигенов — это так, художественные излишества. Очевидно, Беляков мнил себя чем-то вроде писателя… Кстати, вы сберегли тот сверток, который я оставил Витольду?

— Наверное… То есть, наверняка, — спохватился я. — Думаю, так у Витольда и валяется в ящике стола. А что там?

— Мои собственные заметки об экспедиции, — объяснил Матвей, слегка приосанившись. — Я намеревался опубликовать их впоследствии, когда все закончится. Во время самой экспедиции я, разумеется, никаких записей не вел. Это могло бы разоблачить меня. Но память у меня хорошая, поэтому, очутившись на Земле, точнее — под землей, в нашей норе, я решился запечатлеть на бумаге мои приключения. Единственное, чего я боялся, — это потерять книгу вследствие какого-нибудь события. Не скажу — «непредвиденного», потому что и мой арест, и даже смерть вполне предсказуемы. Поэтому я крайне обрадовался возможности передать книгу единственному человеку, которому мог довериться. Кроме вас, конечно, — прибавил Матвей.

Мы вошли в комнату Витольда, где все оставалось по-прежнему, в хмуром порядке, аскетично и серо. Я зажег люстру, а лампу, обычно горевшую у Витольда на краю стола, не тронул. Ящики не были заперты, ни один. В верхнем находились деньги в надписанных конвертах — обговоренные со мной расходы на ремонт, подарки, жалованье и т. п.; во втором лежали книги учета и в отдельной коробке — счета и квитанции.

Третий ящик гремел при выдвижении, там обнаружились сваленные кучей палеонтологические образцы, очевидно, представлявшие мало ценности. В битой жестяной коробке из-под леденцов хранились обтрепанные карточки — каталог коллекции или что-то в этом роде. Там же был и сверток, который Витольд получил от Матвея.

— Даже обертку не тронул, — проговорил Матвей, жадно хватая свою рукопись. — А ведь догадывался, что там книга. Вот это выдержка! Надо было мне позволить ему распечатать сверток и все прочесть…

— Ничего, завтра прочтет, — сказал я. — Кажется, в тюрьме дозволяется иметь книги.

Матвей прижал сверток к груди.

— Это единственный экземпляр. Я не выпущу его из рук, пока не сделаю копии.