Объятый подобного рода сомнениями в столь знаменательный день и действуя в соответствии с пословицей: доверься деве пресвятой и не спеши (происхождение ее до сих пор не могли установить в нашей христианнейшей стране), я с глубокой надеждой доверился покровительству святых, и скоро чело мое осенила тень меланхолии. Это была меланхолия, о которой только испанский либерал при настоящем положении дел мог получить приблизительное представление. Выражусь яснее. Представьте себе человека, который верит в дружбу и вдруг узнает об истинных мотивах этого чувства; представьте себе наивного юнца, влюбившегося в женщину; наследника, который лишается состояния только из-за того, что скоропостижно скончавшийся заокеанский дядюшка не успел составить завещание; представьте себе держателя акций наших кортесов; вдову, которая ожидает получения пенсии из государственной казны; депутата, избранного на предпоследних выборах; солдата, лишившегося ноги в войне за Королевский статут и в конце концов оказавшегося не только без ноги, но и без Статута; представьте себе испанского гранда, который примыкал к либералам только потому, что состоял членом Палаты знати, а затем, потеряв свой высокий пост, оказался только либералом; представьте себе генерала, сторонника конституции, преследующего Гомеса,[459] то есть, иначе говоря, вообразите себе состояние человека, который вечно гонится за счастьем, но никак не может его поймать; представьте себе редактора газеты «Мир», отбывающего в тюрьме наказание во исполнение закона о свободе печати, министра нынешней Испании или, наконец, конституционного монарха – и вы убедитесь, что все они являются существами, преисполненными чувства бурной радости в сравнении со мною в тот момент, когда меня преследовала и буквально подавляла и угнетала черная меланхолия.
Я снова и снова усаживался в кресло, которое больше походило на смертное ложе или на усыпальницу всех моих надежд, чем на обыкновенное кресло, и то вдруг хватался за голову, словно охваченный приступом лихорадки, то вдруг запускал руки в карманы, будто искал в них деньги, и мне казалось, что карманы мои – это сам испанский народ, а пальцы – это наши правительства. То я обращал взоры к небу, словно какой-нибудь либерал, которому и делать-то больше ничего не оставалось, кроме как уповать на него, то пристыженно опускал очи долу, словно при виде какого-нибудь нового мятежника. И вдруг мрачный погребальный звон, сходный с тем, который доводится слышать в дни чрезвычайных событий и происшествий, стряхнул с меня оцепенение.
– Да ведь сегодня день поминовения усопших! – воскликнул я. Стенающая бронза колоколов возвещала своим жалобным звоном о тех, кто навсегда ушел в небытие; она звучала печальней, чем когда-либо, как будто предчувствуя свою собственную кончину. Да, колокола тоже переживают свой последний час, и печальные удары их похожи на хрипение умирающего. Они умрут на руках животворящей свободы: им суждено первыми в Испании принять смерть через повешение. А говорят еще, что есть божий суд!
Припадок меланхолии достиг предела. Охваченный каким-то внутренним порывом, я вдруг вообразил, что меланхолия – это все же нечто очень веселое, по крайней мере для тех, кто способен наблюдать ее со стороны. Мысль о том, что я способен служить только развлечением, показалась мне такой же нелепой и забавной, как игра актера, выступающего на подмостках нашего испанского театра, или как речь выступающего в кортесах оратора. «Вон отсюда!» – воскликнул я и бросился на улицу. Вернее, не бросился, а просто вышел, спокойно и не спеша, словно речь шла о необходимости отрезать путь отступающему Гомесу.
Вереницы людей, извиваясь словно длинные пестрые змеи, ползли по улицам города. На кладбище! На кладбище! Все они выползли, чтобы пойти на кладбище. «Но где же оно, – спрашивал я себя, – здесь, внутри, или за городом?» Вдруг у меня сделалось сильное головокружение, и я прозрел. Кладбище находится здесь, в самом Мадриде. Кладбище – это сам Мадрид. Мадрид – это обширное кладбище, где каждый дом – фамильная усыпальница, каждая улица – склеп, в котором похоронено какое-нибудь событие, и каждое сердце – урна с прахом утраченных иллюзий и желаний.
В тот самый час, когда возомнившие себя живыми пришли к тем, которых они считали мертвецами, я тоже с благочестивейшим видом и в глубокой сосредоточенности отправился на прогулку по этому великому, обширному кладбищу.
– Глупцы, – говорил я прохожим, – вы идете посмотреть на мертвецов? Но разве у вас нет зеркала? Может быть, Гомес покончил также и с мадридской ярмаркой? Взгляните, безумцы, на ваши собственные лбы, и вы прочтете свою эпитафию. Вы хотите посмотреть на своих умерших отцов и дедов, но разве сами вы не мертвецы?! Именно они-то и живут, ибо они обрели покой, обрели свободу, единственно возможную на земле: ту, которую дарует смерть; они не знают, что такое налоги, – с них нечего взять; им не нужно бояться рекрутских наборов, они не знают, что такое мобилизация, на них никто не донесет, их не засадят в тюрьму, им не приходится стонать под пятой квартального надзирателя; некто, кроме них, но пользуется свободой печати: они свободно могут разговаривать с живыми. Они могут говорить в полный голос, и ни один блюститель закона не осмелится осудить их за это. Они знают только один закон природы, которая подарила им вечное успокоение, и только этому закону они подчиняются.
– Но что это за надгробие? – воскликнул я, едва начав обход великого кладбища. Что это: гигантский скелет, оставшийся от прошедших веков, или кладбище других скелетов? Да ведь это дворец! С одной стороны перед ним открывается Мадрид, то есть скопище всех остальных могил, с другой – Эстремадура, девственная провинция, как ее до сих пор называли. Я подошел к нему и невольно вспомнил стих из Кеведо:
На фронтисписе выведено: «Здесь покоится трон. Родился в царствование Изабеллы Католички, умер от простуды в Ла Гранхе».[461] На цоколе – изображение скипетра, короны и прочих атрибутов королевского достоинства. Сверху гигантская мраморная фигура, изображающая плачущую Законность. Я видел, как молодые люди развлекались тем, что швыряли в нее камнями: сильно поврежденная фигура носила на себе следы черной людской неблагодарности.
Тут же налево – мавзолей. Это арсенал. [462]Здесь покоится превратившаяся в прах кастильская доблесть со всеми своими доспехами. Мир праху ее.
А вот министерства. Здесь покоится половина Испании, павшая от руки второй ее половины.
Это церковь доньи Марии Арагонской. Здесь навеки умолкло знаменитое трехлетие. Но тела в гробу нет. Надпись внизу гласит: Святые мощи были отправлены в Кадис в 1823 году и по недосмотру утонули в морской пучине.
Чьей-то рукой была сделана приписка, несомненно более позднего происхождения. Воскресение свершилось на третий день.
А дальше… Что это? О боже! Здесь покоится Инквизиция, дщерь веры и фанатизма: умерла от дряхлости. Я невольно стал искать какой-нибудь приписки о воскресении: но ее либо еще не успели сделать, либо ей вообще не суждено появиться.
Далее, кто-то из любителей делать надписи вывел мелом: Министерство внутренних дел. Надпись почти стерлась: она едва заметно проступала на камне. Дерзкие святотатцы! Они не чтят даже могил!
А что это такое? Тюрьма! Здесь покоится свобода мысли. Боже мой, и это в Испании, в стране, которая уже была подготовлена для принятия свободного политического устройства. Однако я тут же вспомнил одну знаменитую эпитафию и невольно добавил:
459
Генерал Мигель Гомес (1796 – ?), командовавший большой группой войск карлистов, в 1836 г. совершил шестимесячный рейд по Кастилии и Андалузии, одерживая победы над превосходившими численно его отряды войсками правительства.
460
Из цензурных соображений Ларра обозначил точками в стихе Кеведо слова: «Девы пресвятой».
461
В царствование Изабеллы Католички, королевы Кастилии, произошло объединение Кастилии и Арагона (1479 г.), заложившее основы испанского абсолютизма; 12 августа 1836 г. в Ла Гранхе войска, охранявшие королевскую резиденцию, подняли восстанию и провозгласили Конституцию 1812 г.
462
Арсенал был одним из центров народного восстания против наполеоновских войск 2 мая 1808 г.