В таких тяжких думах коротал я свои дни. Сколько раз хотел руки на себя наложить. Не находил никакого исхода. Пусть мне поверят, но это горе так овладело моим сердцем, что я часто, как безумный, кидался в горы, в ущелья, бродил в одиночестве, все думал, — и возвращался домой с сердцем, переполненным грустью.

Однажды во время летних каникул, распустив утром учеников, я, как обычно, отправился после обеда бродить по горам. Шел, шел в отчаянии и пришел в Немецкую колонию[24], к одному приятелю-немцу. Они очень мне посочувствовали, пожалели меня и три дня не отпускали обратно в город.

А в городе дорогие ученики мои, знакомые, друзья давно уже меня оплакивали. Думали, что я утонул в Куре, — они знали, что я каждый день, утром и вечером хожу купаться. Опять же мои дорогие, любимые ученики бросились по моим следам — узнать обо мне хоть что-нибудь. Как-то утром я сидел у окна, погруженный в свои думы, а они как раз прошли мимо. Едва я их увидел, сердце во мне перевернулось. Кто в силах описать наше свидание в тот день? У кого есть сердце, тот сам поймет.

Может быть, когда я буду в могиле, эта ваша любовь улетучится из моей памяти, о мои любезные, дорогие друзья! Но пока надо мною есть голубое небо, пока исходит дыхание из уст моих, я вас, милые мои друзья, буду почитать, как святых, жизнь свою отдам за вас!

Но, увы! Если и небо не пребывает одинаково ясным, что говорить о сердце человеческом? Едва-едва засияло солнышко в моих мыслях, опять черные тучи подняли голову, опять гром и молния разразились в моем сердце. Кинуться в воду я не мог: страх божий был у меня в душе, голос моего невинного младенца — в ушах. Любовь и родительская жалость пребывали в груди у меня. Если бы я навек успокоился, кто бы стал содержать моего сироту?

Нет, вот о чем говорил я сам с собою: надо бы засесть как следует и, насколько ума достает, прославить наш народ, рассказать о подвигах замечательных наших людей, — и опять я задумывался: для кого же писать, если народ языка моего не постигнет? Писать на грабаре, все равно, что писать по-русски, по-немецки, по-французски: десяток, быть может, найдется таких, кто поймет, а для сотен тысяч — что мое писание, что мельница ветряная! Ведь ежели народ не говорит на этом языке, не разумеет его, тут хоть сыпься золото из уст — что толку? Каждый человек жаждет того, что сердцу его на потребу. Что мне твой сладкий плов, раз я его не люблю?

С кем я ни говорил, все только о том и разглагольствовали, что, дескать, народ наш нелюбознателен, что чтение для него никакой цены не имеет, а между тем я видел, что у этого самого народа нашего, будто бы до чтения не охочего, и история Робинзона, и глупая книжка «Медный город»[25] по рукам ходит.

И еще я знал хорошо, что сколько ни есть на свете выдающихся народов, у всех у них два языка: древний и новый. Ведь если ученый древний язык хорош, — это и камни поймут — зачем же тогда давать жалованье, почести оказывать переводчикам? Нет уж, пусть премудрый языковед сам надрывается. Кто его услышит, тот пусть и понимает, — да не жалко ли ученой его головы?!

Но этого, думал я, и сумасшедший делать не станет. Так, продолжая все время про себя раздумывать, заходя в гости или идучи по городу, часто со всем вниманием и сосредоточенностью мысли наблюдал я народ, — как он говорит, веселится, что ему более всего по душе. Я много раз видал, как на площади или на улице люди с великим восхищеньем толпятся перед слепым ашугом, слушают, дают ему деньги, а у самих слюна бежит изо рта.

Ведь на любом торжественном сборище или свадьбе никто и куска в рот не брал, если не бывало там сазандаров!

А певали по-тюркски, многие из них ни одного слова не понимали, но душа слушающего и созерцающего улетала в рай и вновь возвращалась.

Думал я, думал, да однажды и сказал сам себе: возьми-ка ты свою грамматику, риторику и логику, сложи их да и отложи в сторону, а сам сделайся таким же ашугом[26], как вон те, — будь, что будет, из рукояти кинжала твоего камень не выпадет, позолота с нее не сойдет. Когда-нибудь придет час, сляжешь ты и помрешь, и никто тебя добром не помянет.

Как-то на масленой[27] распустил я своих учеников и начал перебирать в уме все, что с детства слышал, видел и знал. Наконец вспомнил моего юного Агаси[28], а вместе с ним и еще сто храбрых армянских парней подняли свои головы, зовя меня идти за ними. Все они были знатные люди; многие и теперь еще здравствуют, слава богу. А бедняк Агаси был мертв — святой могиле его поклон. Нечего кривить душой, — избираю его.

Сердце подкатило к горлу.

Я видел, что уже мало кто берет в руки армянскую книгу, мало кто говорит на армянском языке. А каждый народ зиждется на языке и вере. Если и их потеряем — горе нам! Армянский язык бежал впереди меня, как Крез; уста мои, тридцать лет запечатленные, открыл Агаси.

Не написал я и одной страницы, как мой любезный друг детства и благородный армянин, господин доктор Агафон Смбатян[29], зашел ко мне. Я хотел было прикрыть писание, да не успел. Бог послал мне его в тот час. Спасибо ему — он настоял, чтоб я прочел написанное; нечего было от друга скрываться.

Сердце во мне екало, пока я читал. Думал: вот-вот сейчас отвернется, насупит брови, как другие, и посмеется моему сумасбродству — в душе посмеется, чтобы в глаза не сказать. И дурной же был я, не знал я еще благородной его души. Под конец, когда шашка уже до самой кости дошла, и он произнес: «если будете продолжать в том же духе, получится прекрасная вещь», — я готов был броситься к нему на шею и в уста поцеловать, в эти сладостные его уста.

Его святой дружбе обязан я тем[30], что разрешилась речь моя запечатленная. Едва он ушел, словно некий огонь возгорелся во мне. Было десять часов утра. Ни хлеб, ни еда какая-либо не шли мне на ум. Если муха пролетала мимо меня, я готов был убить ее, до того был воспламенен.

Армения, словно ангел, стояла передо мною и придавала мне крылья. Отец с матерью, дом, детство, все когда-то сказанное, слышанное — так живо мне предстало, что я обо всем на свете позабыл. Сколько было в голове моей глухих, затерявшихся, заблудившихся мыслей — вдруг все они раскрылись, все вернулись ко мне.

Теперь только осенило меня, что грабар и другие языки до сих пор застилали мой ум, сковывая его. Все, что я говорил или писал раньше, все было краденое и надуманное, — потому-то стоило мне, бывало, написать всего одну страницу, как либо сон меня одолевал, либо рука уставала.

До пяти часов пополуночи я ни на хлеб, ни на чай и смотреть не хотел: трубка была мне яством, писание — хлебом. Домашние мои и так и сяк подступали ко мне, просили, сердились, готовы были со мною поссориться, — я ни на что не обращал внимания. Тридцать листов бумаги были уже исписаны, когда природа взяла свое — глаза мои сомкнулись. Всю остальную ночь мне чудилось, что я сижу и пишу. Какое было бы счастье, если бы все те мысли мог я и днем припомнить.

Любезный читатель, не гневайся, что я так затянул дело. Затем я все это припоминаю, чтобы ты знал, какая прелесть, какая сила в любви к народу.

Что я увидел наутро, — да не случится в доме врага моего! Только открыл глаза, слышу голос бедной моей супруги[31], — она иностранка, немка. Вижу: она, прижав к груди единственного моего сына[32], так заливается-плачет, что камни и те разжалобились бы. Слуга и служанка, тоже остолбенев, стоят в углу и смотрят на меня с состраданием. Чье сердце не разорвалось бы в этот миг? Я вскакиваю как сумасшедший, гляжу на своего младенца — слава богу, жив-здоров!

вернуться

24

Немецкая колония — В окрестностях Тифлиса еще в 1819 г. немецкие эмигранты основали два поселка. Один из них — Новый Тифлис — был расположен на левом берегу р. Куры, в двух верстах от города. Другой Александерсдорф — в пяти верстах от города, также по берегам Куры. Абовян, по всей вероятности, имеет в виду Новый Тифлис.

вернуться

25

Стр. 27. …глупая книжка «Медный город»… — один из памятников армянской средневековой литературы, переведенный с арабского (из сказок «Тысяча и одна ночь») дважды в X в. и в XIII в. Позднее, в XVI в. поэт Григорис Ахтамарци подвергает книгу новой редакции и обогащает ее кафами (поэтическими вставками). «История Медного города» пользовалась большой популярностью в народе, сохранились многочисленные рукописи и печатные издания. Абовян называл эту книгу «глупой» за ее наивное, религиозно-нравоучительное содержание.

вернуться

26

Стр. 28. …сам сделайся таким же ашугом… — Речь идет о стремлении автора проникнуть в тайну воздействия искусства бардов на слушателей.

вернуться

27

Как-то на масленой… — Имеется в виду масленица 1841 г., которая, по армянскому церковному календарю, в этом году отмечалась 9 февраля.

вернуться

28

Агаси — это в полном смысле литературный образ, имевший, однако, своих прототипов. Об одном из них Абовян рассказывает: «Это не чужой человек, он мой соотечественник, из Канакера, мой современник и дальний родственник. В то варварское время, когда Армения испускала последний вздох…. — очень часто для гарема ереванского персидского сардара насильно уводили юных армянских девушек, обращали в магометанство, причем, многие из них, презрев роскошную жизнь, предпочитали принять мученичество, чем стать жертвой животных страстей. Эта ужасная участь не минула и сестру Агаси. В страшных воплях и рыданиях родители и родственники пытались воспрепятствовать похищению родной дочери, но бесчеловечные фараши грубо и жестоко тащили девушку, так как она была необыкновенной красоты. Агаси, охваченный гневом, не раздумывая, бросился сквозь толпу, убил мечом одного из фарашей, другим причинил смертельные раны — их было всего трое, и, не ожидая, пока его схватят, подвергаясь неслыханным опасностям, убежал в русские земли и вернулся уже вместе с русскими, когда началась персидская война. Сестра его была выкуплена за большую сумму и живет сейчас, несчастные же родители, напротив, умерли в тюрьме, после долгих лет заключения, ужасной смертью (т. VII, стр. 373–374).

В начале 80-ых годов прошлого века преподаватель Ереванской учительской семинарии К. Шульгин, опираясь на свидетельства старожилов города, писал: «Несомненно, лицо историческое, Агаси жил в селении Канакирах (в 5 в. от Эривани по Тифлисской дороге), был с сардаром в хороших отношениях и бывал часто у него. Но вот сардар посылает в Канакиры нукеров вербовать красивых девушек в свой гарем. Невеста Агаси попадает в число намеченных жертв. Тогда Агаси, собрав несколько таких же удальцов, как сам, прогоняет нукеров. Конечно, после этого ему нельзя уже было оставаться в родном селении, и он со своими товарищами начинает теперь мстить персиянам по глухим дорогам, а когда Паскевич подступил к Эривани, Агаси явился к нему и предложил свои услуги для указания слабо укрепленных мест Эривани. Между тем сардар постарался отомстить отцу Агаси, он посадил его в тюрьму, отдав приказание часовым убить и сына и отца, если только один попытается освободить узника, а другой — бежать. Вместе с первыми русскими солдатами перескочил Агаси через стену и, конечно, тотчас же бросился к тюрьме. Часовые, не покинувшие еще своих мест, успели исполнить приказание сардара: они убили Агаси и отца его. От этой поэтической личности веет той же изящной простотой, которая служит отличительным свойством народного эпоса, вопреки тем мнениям, что народные песни позднейшего образования всегда и везде носят отпечаток уменьшения поэтического чувства, отличаются бедностью мысли и служат вообще доказательством оскудения поэзии. Мнение это разбивается само собою такими данными, как современные, почти созданные на днях, песни о герое Агаси. По сюжету, даже в деталях, это предание имеет чрезвычайно много общего с юнацкими песнями сербов». («Сборник материалов для описания местностей и племен Кавказа». Вып. IV, Тифлис, 1884, часть 11, стр. 37—8).

вернуться

29

Доктор Агафон Смбатян (настоящее имя — Агабск) — врач, брат полководца Геворка Смбатяна, один из старых друзей Абовяна, оказавший ему в дни создания «Ран» моральную поддержку. Агафон — выпускник Лазаревского института в Москве, затем окончил медицинский факультет Московского университета. В 1842 г. служил в Дербенде, позднее был карантинным врачом в Хозашше (Ахалкалакский уезд). В 1850 г. подает в отставку и возвращается в Тифлис. В 1863—65 гг. он в Шуше, где в местной епархиальной школе преподает французский язык. Где и когда умер, не установлено.

вернуться

30

Стр. 29. Его святой дружбе обязан я тем… — Несомненно, в завершении «Ран Армении» в столь короткий срок определенную роль сыграли увещевания Агафона Смбатяна. Однако более существенным, как явствует из письма Абовяна немецкому поэту Ф. Боденштеду (1845 г.), явилась моральная поддержка брата Агафона, полковника Г. Смбатяна. По этому поводу в упоминаемом письме читаем:

«В столь памятную для меня масленицу 1841 г. начал я свою историю так, если бы один армянский крестьянин рассказал другому. Я выбросил из своей повести все надуманное, искусственное и неестественное. Первые свои тетради я прочел сначала ученикам моим, а потом полковнику Сумбатову, который с удовольствием читал такие вещи и был довольно образованным человеком… Дети мои не могли сдерживать то смех, а то и плач. А добрый полковник на следующий же день пришел ко мне вместе с братом, так как до этого ни разу не посещал меня, и, взволнованно прижав меня к груди, воскликнул: «Родился наш, армянский Ломоносов…» Это было все равно, что подлить масло в огонь, так вдруг воспылали во мне умственные и духовные силы. Еще ли ждать? Три дня и столько же ночей есть, пить, спать и даже просто вставать с места для меня были адской мукой. Я бесился, даже когда мимо пролетала муха… Я дремал только сидя. Хлебом и водой мне день и ночь был один лишь кофе. Новый армянский язык, на котором до этого даже самые незначительные стихотворения я писал с трудом, разбудил в моей памяти такие образы, идеи, о которых до того я и не мечтал. Перо мое не успевало за моими мыслями и чувствами. Стихи бурным потоком лились на бумагу. Все народные предания, религиозные представления смешались друг с другом, но, конечно, безо всякого порядка. Ежедневно писал я более 20 страниц, к тому же исключительно рифмованными строками. Повесть моя, носящая название «Раны Армении или Плач патриота», давно завершена. В действительности же это мои чувства, которые я приписал Агаси, потому что и я, на долгое время покинув родной очаг, уехал на чужбину. Когда я писал в таком состоянии, я плакал вместе с ним…» (т. VII, стр. 375–376).

вернуться

31

…слышу голос бедной моей супруги. — Абовян женился в сентябре 1839 г. на девице Иоанне Эмилии Лоозе (1819–1870) из Ревеля (ныне Таллин). Эмилия родилась в северной Эстонии в семье плотника. Впоследствии осиротела, а в 1833 г. по приглашению жены начальника главного штаба кавказских войск генерала П. А. Коцебу Елизаветы Петровны, переехала в Тифлис, где и познакомилась с Абовяном.

вернуться

32

…единственного моего сына. — Сын Абовяна Вардан родился в 1840 г. 31 мая. Образование получил дома, в уездной ереванской школе, затем — в пансионе любимого ученика своего отца Габриела Хатисяна, позднее — в Дерптском университете. Начиная с 1863 г., учительствовал в Эстонии — в Феллине (ныне Вильянди) — и Закавказье (Ахалцихе, Тифлисе, Ереване, Эчмиадзинской духовной семинарии), преподавал русский язык, литературу, историю. Скончался 16 ноября 1896 г. и похоронен в Вагаршапате (ныне Эчмиадзин) во дворе храма Гаяне.