Так сказал достойный жалости юноша и преклонил голову на камень.

Солнце уже собиралось закатиться.

Агаси, тайком пошедший за другом и подслушивавший его из-за куста, сердечно сочувствуя ему, не пожелал нарушить его сон, сел неподалеку на камень и, вперив взор в лицо своего дорогого товарища, стал припоминать горести своей жизни, думать о своей молодости. Он говорил сам с собою:

— Ах, юноша, юноша, знаю я хорошо и вижу, какая шашка сразила твое сердце, какой огонь сжигает твое нутро. Но что же мне делать? Почему не откроешь мне сердца, чтобы мог я, узнав твое горе, остаток жизни своей принести в жертву твоему счастью?

Ах, родной мои, знаю, — крыло любви коснулось щеки твоей, стрела любви в тебя попала, — но почему ты не изъяснишься, чтобы мог я приняться за дело и хоть из-под земли, а достать твою любимую, добиться того, чтоб исполнилось заветное ваше желание, и умереть у ног ваших?

Мать и жена сыплют огонь мне на темя, горы и ущелья готовы поглотить меня, нет даже камня, куда преклонить бы мне голову, — снова ты, о любовь, ты, природа, пожелала явить свое могущество.

Ах, любовь, — куда человеку деваться, чтоб избавиться от тебя, не видеть страданий, тобой причиняемых?

Сперва зажигаешь, воспламеняешь нам сердце, а потом сжигаешь его, обращаешь в золу и пепел. Сперва благоуханною розою входишь к нам в сердце, чтобы после в шипы, в острый меч обратиться и нас изъязвить.

Так размышлял он, как вдруг до слуха его долетело:

— Да, Рипсимэ-джан, дорогая моя, во имя твоей святой завтра же явлюсь к тебе, завтра же меня увидишь в карсских горах…

Измученному сердцу Агаси только этого и было нужно. Долго ждал он, пока любимец его насытится сном, и только Муса пробудился, как он вскочил, бросился к нему на шею, прижал его к груди и, рыдая, сказал:

— Ах, свет моих очей! Если у тебя в сердце такая зазноба, зачем же ты скрываешь от меня? Иль думаешь, что я камень? Нет, ты, верно, думаешь, что в измученном сердце моем, где и живого места не осталось, беде твоей уже не найдется места, что оно не будет сочувствовать тебе, что я дыхания своего и жизни не отдам за тебя. А я ведь думал, что от самого бога что-нибудь утаишь, но не утаишь от меня. Вот они — любовь твоя и сердце! Ты думаешь, — Агаси настолько мертв душой, что уж и не пожалеет тебя, и каплю слез не уронит? Правда, отец мой и мать моя — на пороге смерти, про жену свою даже не знаю, под землею она или на земле, но пока я не в силах помочь им, разве допущу, чтоб у кого-нибудь из вас глаз заболел, волос один упал?

Пока я не умер, пока не изрезали меня на куски, да разве позволю я, чтоб даже птица пролетела над кем-нибудь из вас? Встань, утри лицо и скажи мне прямо, кто такая эта Рипсимэ, истомившая тебе душу, какой это ангел тебе явился, мучает, изнуряет тебя, а ты ни слова нам не говоришь? Пусть хоть тысяча гор и ущелий отделяют ее от нас, все равно я полечу, раздобуду ее, привезу, — лишь бы ты, мой милый, не горевал. Ты говоришь, — она в Карсе. Ведь Карс в двух шагах отсюда, — стоит ли из-за этого столько мучиться? Встань, ты еще дитя, ты мало испытал в жизни и мало знаешь людей. Встань, — теперь уж не время стыдиться и вешать голову.

Глаза у Мусы загорелись, щеки зарделись румянцем, от стыда не знал он, что делать, — кинуться ли в ноги великодушному своему другу или поцеловать ему руку. Слезы лились у него из глаз, сердце сильно билось, — без сомнения, Муса хотел все сказать, но язык ему не повиновался, уста смыкались, немели, не решались крикнуть: — Агаси-джан, или зарежь меня, убей на месте, или исполни, что говорю, доставь меня к предмету заветных моих желаний. Если не будет со мной Рипсимэ, — на что мне жизнь и свет? Если я не вдохну ее дыхания, свое дыхание вырву я из груди, остановлю его. Если ее глаза не встретятся с моими, я свои выколю и выброшу. Ты — мой господин, ты — мой бог. Я ухватился за край одежды твоей, отрежь мою руку, отрежь мою голову, — только не оставь заветного желания моего не исполненным, не сжигай меня заживо, не обращай в пепел!

Так возвращались они, рука об руку. Агаси прижал голову любимца к своей груди и скорее тащил его, нежели вел.

Остальные товарищи, с горя не спавшие всю ночь, радостно выбежали им навстречу, — им показалось, что солнце по второму разу всходит. Сбежались, окружили обоих, и все вошли в шатер. Горцы тоже от радости готовы были душу отдать.

Едва Агаси, погруженный в свои мысли и насупившийся, вошел в шатер, как незаметно дал знак ребятам, чтоб они собрали коней и приготовили оружие и доспехи, дабы ночью предстояло выехать. Он никому не хотел открывать причины выезда, боялся, что его могут задержать, не пустить.

В тот же вечер он собрал вокруг себя всех горцев и стал занимать их разговорами, чтобы они ничего не подозревали. Тысячу раз всячески благодарил их, но так, чтобы они и намерений его не узнали, а на случай, если он убежит, не сказали бы: вот какой дурной человек, даже пустой благодарности от него не видели, — столько, мол, хлеба-соли съел, всё ногами попрал и убежал!

Горцы много раз просили, со слезами молили его, чтобы он остался у них, говорили, что сами поедут и упросят князя, чтоб он назначил его их юзбаши, старшиной, что всей душой ему предадутся: пусть весь мир знает, что у армянского народа есть сердце, что храброго человека у армян почитают, как бога.

И в тот вечер все они, и стар и млад, собравшись вокруг него, только и повторяли, только и твердили, что уйди он от них, — и мир будет для них разрушен, глаза уж не смогут смотреть на солнце, сердце не узнает более радостного дня.

Слушая его рассказы, они так живо представляли себе все с ним случившееся, что готовы были в воду броситься, день и жизнь их омрачились. Как отзывались они на каждое слово, исходившее из уст Агаси! Каким языком об этом расскажешь? — только сердцем разве поймешь.

Он увидел, что простодушные горцы только одного и хотят — его слушать всю ночь, не отходя, сидеть возле него Иные даже положили голову ему на колени и глядели ему в глаза, поглощенные вниманием. Девушки и молодицы тоже стояли у входа и вздыхали.

Агаси незаметно дал знать ребятам, чтоб они снарядили коней, — утром-де он должен выехать на охоту, — велел им сойтись в шатер, соснуть немного, отдохнуть и все иметь наготове.

Сам он тоже склонил голову, делая вид, что сон его клонит, — народ разошелся, все пожелали ему доброй ночи и каждый отправился в свой шатер.

Как только заалел восток и облака стали подымать головы выше гор, ребята оседлали коней, одели оружие и доспехи, явились и стали у входа.

Конь Агаси мотал головой и бил копытом землю. От цветов да от горной воды он так нагулял мяса, что его распирало.

Пока горцы еще не вставали доить коров и овец, гости попрощались с ними, повернули коней и полетели. Сколько очей восхищались, глядя им вслед! Сколько сердец говорили сами себе: блажен, у кого такие сыны, такие зятья!

Как только поднялись они в гору, едва Агаси окинул взглядом горы и ущелья, где так часто бродил, знакомые взору цветы и потоки, кочевья простодушных горцев, так свято его почитавших, сердце его умилилось, глаза наполнились слезами, и он запел тихим, нежным голосом такое баяти:

Прощайте, горы-ущелья, и вы,
Потоков струи меж цветов, травы!
Красотки-армянки, честь молвы,
Я вас оставить обязан, увы!
Агаси, быть может, от вас уйдет,
Под кровом у вас Агаси не уснет,
Он запаха вашего — не вдохнет,
Не слыша вас, от тоски умрет.
Да будет же гость достоин, доколь
В груди подавляет он сердца боль,
Когда он у вас, вдали же — хлеб-соль
Будет вспоминать и в последний час.
Ах, ногу б сломать, не ходить бы сюда,
Ваших милых лиц не видать никогда!
Кабы всем, как вы, быть чистым всегда,
Вкушать от плодов честного труда!
Из раны сердечной слово рвалось, —
Его сохраните, заросли роз,
Для дев, что за нежные руки держась,
Гуляют, сидят под сенью у вас.
Краса моих гор, ручьи, родники!
И вы, в лугах голубые цветки!
Вас девы сорвут, украсят платки,
На грудь приколют, сплетут венки.
Друг дружке скажут: меня не забудь,
На память цветок положи на грудь! —
Передайте им печали мои, —
Не вас ли поят моих слез струи?
Благословенье мое, прошу,
Вы им передайте, пока дышу.
Скажите, что век не забуду их,
Любить всем сердцем я буду их
В душе храню их любовь, красу,
С собой в могилу их унесу.
Господь, молю, пошли им добра,
Прощайте, о горы! Идти пора!