Изменить стиль страницы

— Я не понимаю.

«Кто сейчас глупая женщина?» — хочу я спросить его, но не могу. Я все еще человек, все еще личность. Я по-прежнему способна сочувствовать даже тому, кто не заслуживает сочувствия. Неважно, что происходит, но моя гуманность не исчезла. Даже если мне не дано пережить эту ночь. Убить его? О да, я могу, но у меня нет желания насмехаться над ним — над ней — после того, как стала известна его история.

— Ник умер. Он заразился твоей болезнью и умер. Как видишь, моя дочь тоже может быть носителем «коня белого», может заразиться, умереть или превратиться в чудовищное существо. Как ты все время говоришь, в отброс.

— Нет.

В этом слове заключено все его нежелание поверить.

— Да.

— Нет, этого не может быть.

— Но так есть.

Он ничего на это не отвечает.

— Теперь нам обоим придется иметь с этим дело. Ты заварил эту кашу, ты и твой муж. Теперь нам всем ее расхлебывать. В том числе и тебе.

— Заткнись, — перебивает он. — Слушай.

Но я уже услышала. Что-то приближается к нам. Пока мы препирались, пришла ночь, а вместе с ней и те, кто обитает в потайных норах этого города.

Глава 24

Криков нет. Громогласные звуки, издаваемые рассерженными людьми, отпугивают слабых существ. Завопи — и существо, которое считает себя слабее телосложением, меньшим по размеру или стоящим ниже на иерархической лестнице, умчится, избегая возможного нападения. Законы природы действуют даже в бетонных джунглях. Поэтому они и не пришли раньше. Они ждали, скрючившись за дверьми и мусорными контейнерами, пытаясь обнаружить у нас слабые места, стараясь определить, какую ступень мы занимаем на эволюционной лестнице.

Есть переменные величины, влияющие на их активность: если их больше, чем нас; если они уверены, что мы ранены или ослаблены; если у нас есть что-либо, необходимое им для выживания.

Нет, вопли двух взрослых не могли пробудить сумеречных существ и привести их сюда. Причина в криках моей новорожденной дочери.

— Успокой ребенка.

Он запирает дверь каюты. Выглядывает в ночную тьму. Испуган. Теперь я и сама вижу то, что мой ум старался не замечать. Все эти недели я смотрела и не видела. Теперь это так ясно для меня. Эта едва уловимая женственность в движениях, которую практически невозможно изжить: покачивание бедрами, приглаживание волос или иной неосторожно допущенный красноречивый жест.

Я прижимаю дочь, утешающе, как мне кажется, покачиваю ее, но она лишь входит во вкус своего дебютного представления. Даже моя грудь не может отвлечь ее от этой песни.

— Тихо!

— Из тебя бы вышла плохая мать.

— На себя посмотри. Ты, что ли, примерный образец материнства? Сидишь пристегнутая наручниками к столу, и это после того, как проехала полмира вслед за покойником, будто какая-нибудь потаскуха. Если бы ты была ему нужна, он бы привез тебя с собой, чтобы ты заботилась о нем в его последние часы.

У меня есть злой ответ, он уже вертится на языке, сразу за сжатыми зубами. Небольшой толчок — и он полетит в цель, пригвоздит его острыми словами. Но одно лишь слово меня останавливает.

— Зои!

Голос приглушен дверью, но я все равно его узнаю́, и сердце начинает бешено колотиться.

— Ирина! — ору я.

Швейцарец взрывается, словно яркая вспышка света в ночи.

— Заткнись! Заткнись, идиотка!

— Я же тебе говорила, что она жива.

— Ты ни черта не понимаешь. Смотри, — говорит он, — она предала тебя ради себе подобных. Монстры тянутся к монстрам.

— Я не верю.

— Тебе стоит взглянуть на нее, американка. Она стоит на причале с остальными. Они собираются убить нас и, возможно, твоего ребенка.

Твоего ребенка. Сдвиг. Моя дочь больше не нужна ему. Теперь, когда он узнал, что один из ее родителей умер от вируса, созданного в лабораториях «Поуп Фармацевтикалз», интерес к девочке пропал. Вот ведь непостоянный какой, мерзавец. Меня это беспокоит. По-настоящему беспокоит. Поскольку отныне моя дочь так же бесполезна для него, как и я, ее жизнь сто́ит не больше, чем пластиковый стаканчик.

— Как я могу посмотреть, если прикована наручниками к столу?

За вопросом следует противостояние. Два возможных варианта борются за первенство. Ему охота насладиться злорадством, но вместе с тем хочется по-прежнему держать меня в подчинении, так что в создавшихся обстоятельствах оба желания исключают друг друга. Однако эго берет верх. Мои путы падают на пол. Я свободна, насколько возможно быть свободной, находясь в тюрьме.

На ватных ногах я ковыляю к двери. Собственными глазами вижу Ирину, ее сияющую в мягком лунном свете кожу.

Швейцарец прав: она не одна. Они столпились на краю причала. Люди, не являющиеся людьми. Однако же в лунном свете они кажутся вполне настоящими. Я не могу различить, что является все еще человеческим, а что уже чем-то иным. Ирина стоит на трапе отдельно от остальных. Именно отсюда она звала меня, когда моя дочь плакала. Лунное сияние любуется собственным отражением на лезвии ножа, который она держит в руках.

— Девочка? — спрашивает она.

— Не разговаривай с ней, — говорит швейцарец.

Но я не желаю следовать его приказам.

— Да.

— С ней все в порядке?

— Да.

— Подойди, я хочу видеть тебя.

Рука швейцарца железным обручем сомкнулась на моем предплечье.

— Ты не можешь пойти.

Я смотрю на него испепеляющим взглядом.

— Сколько у тебя осталось пуль? Одна? Две? Достаточно для меня и них? Или последнюю ты приберег для себя?

Он тянется к моему ребенку.

— Дотронешься до нее — и умрешь.

Затем я выхожу в двери. Я выбираю меньшее из двух зол.

Трап прогибается и раскачивается под тяжестью моего разбитого сердца. Тела расступаются, освобождая нам место на берегу. Кем или чем они являются, в ночной тьме разобрать трудно. Они выглядят так же, как и я, — изможденные этим миром. Может, они и есть я, только говорящая на иностранных языках.

— Кто они такие?

— Люди, — отвечает Ирина.

— Мы в безопасности?

— Да.

— Вы живы?

— Да.

— Как?

— Наверное, у меня не только лицо изменилось. Возможно, что-то внутри тоже.

Ирина берет ребенка у меня из рук, бережно удерживая хрупкую головку в своей обожженной солнцем ладони. Слишком близко к отточенному лезвию ножа.

— Пожалуйста.

— Я не пораню ее.

Она улыбается этому милому новому личику.

— Мы хотим, чтобы человечество продолжало существовать.

Затем она обращает свою улыбку ко мне:

— Мы пришли за тобой. Чтобы спасти тебя. Я молилась, чтобы мы не опоздали.

Они нас обступают, смотрят на мою дочь, и она замолкает.

— Они как будто никогда раньше не видели ребенка, — говорю я.

Один за одним они имитируют плевок на младенца.

— Чтобы отвести дурной глаз, — объясняет Ирина.

Ее слова меня успокаивают: если они все еще подвержены предрассудкам, значит, в них пока достаточно человеческого.

— У них никогда не будет своих собственных, — говорит швейцарец, внимательно наблюдающий за нами. — Отбросы не могут размножаться.

Я оборачиваюсь, бросаю на него взгляд, полный презрения.

— Есть хоть что-нибудь, чего бы ты их не лишил?

— Болезнь и меня обокрала тоже.

— Это не извиняет тебя за те страдания, которые ты принес людям, — говорю я ему.

Затем мои спасители идут по трапу, словно человеческая река, стекающая с причала, а когда возвращаются, я вижу швейцарца, которого они ведут с собой.

Он смотрит на меня с надеждой на спасение.

— Ты позволишь им меня увести?

Я качаю головой.

— Во мне не осталось милосердия к тебе. Ты лишил меня всего.

Мягким движением я забираю нож из ладони Ирины.

— Мои руки уже запятнаны кровью, — говорю я ей.

Когда нож переходит из ее руки в мою, откалывается часть моей души. Я оборачиваю ее в шелк, заключаю в ледяную глыбу и помещаю в обитый железом сундук. Когда-нибудь, если еще остались дни, которые будут моими, я открою замо́к и положу этот обломок на солнце — оттаивать. «Ах, — скажу я, когда вновь его увижу. — Теперь я помню. Я помню, кем я была раньше. Обычной девушкой с простыми мечтами и любовью к своему психоаналитику». «Какие это вызывает у вас чувства?» — спросит меня из прошлого Ник. — «Страх».