Изменить стиль страницы

Неудобства стали уже привычны, и я не замечаю, что морщусь, пока передо мной не опускается на колени Ирина, которая смотрит на меня широко открытыми, обеспокоенными глазами.

— Это ребенок?

— Нет, не думаю. Это в спине.

— Это ребенок.

— Слишком рано.

— Да, раньше так было. Но теперь? Кто знает.

— Это не ребенок.

Не должен быть. Не сейчас.

Но, по правде говоря, я сбилась со счета. Или, может, время забыло обо мне.

Буря бушует и ярится, но мы в безопасности под нашим колпаком из камня и дерева. Наша мокрая одежда флагами свисает с алтаря. Как и в любом другом православном храме, в этом имеется солидный запас тонких свечей, предназначенных для молитв. Мы их не зажигаем. Зачем навлекать на себя беду освещенными окнами? Мы втыкаем их поглубже в подставки с морским песком и с тихим отчаянием возносим свои молитвы.

Первая смена моя. Я усаживаюсь на алтарь так, чтобы смотреть Иисусу в глаза.

— У меня к тебе есть претензии.

— Я слушаю.

— Твой отец допустил всеобщую смерть.

— Нет. Вы все были во власти свободной воли одного человека.

— А как же все остальные? Как же наша свободная воля жить?

— Он сделал выбор за всех вас. Руководствуясь эгоистическими мотивами, но это все равно свободный выбор. Мой отец не может вмешиваться в происходящее. Он даже не мог остановить предательство Иуды.

— Значит, ты считаешь, что все так и должно быть?

— Я говорю, что так есть. Значение имеет то, что вы делаете сейчас.

— Ты планируешь вернуться?

— Кто-то еще остался, кто будет в состоянии это заметить?

— По правде говоря, я не верю в тебя.

Его слезы — высохшая краска.

— Я и в себя не верю тоже.

Пока мой ангел-хранитель в шрамах стоит на часах, я могу встретиться с Ником. Чувствую себя как тинейджер, выскальзывающий через окно спальни; часы бодрствования — это моя тюрьма, в то время как настоящая жизнь наступает в обрывочных снах.

Мои пальцы лениво рисуют круги на гладкой коже его груди. Его тепло вполне реально, а не плод воображения моего необузданного ума.

— Мне приснилось, — говорит он, — что ты прошла полмира, чтобы найти меня.

— Это неправда.

В его темных глазах немой вопрос.

— Я летела на самолете, ехала на велосипеде, пересекла море на корабле.

«Я люблю тебя», — пишут мои пальцы на его груди.

— Я же просил тебя остаться.

— Я не могла. Ты — все, что у меня есть. Ты и наш ребенок. Моррис умерла, я тебе говорила?

Он гладит мои волосы.

— Она сама мне говорила.

— Ты разговаривал с ней?

— Она здесь.

— Где? Не может быть, я видела, как она умерла.

— Здесь, рядом.

Просыпаюсь с щемящим чувством в сердце, как будто что-то — я даже не знала, что оно мне нужно, — было отнято у меня прежде, чем я успела это полюбить.

Этот сон измазал мое настроение чем-то густым и отталкивающим, испортив мне день. Чтобы не накинуться на Ирину только потому, что она попала под горячую руку, я сажусь на корточки в ближайшем к дверям углу. Теперь, когда не нужно беспрерывно шагать по мостовой, боль внизу спины немного утихла.

Дождь, проклятый дождь льет и льет, пока меня не начинает тошнить от этого звука. Его монотонность не нарушается раскатами грома, ливень не уменьшается до моросящего дождика. Нескончаемый одинаковый дождь.

Моя очередь дежурить приходит и проходит, и я опять сплю. Мы с Ником сидим друг напротив друга в его прежнем кабинете, в том, где я впервые рассказала ему про вазу.

— Ящик Пандоры, — говорит он. — Я тебе предложил открыть его.

— В этом нет твоей вины.

— Нет. Но есть в том, что ты здесь.

Он записывает что-то в блокнот.

— Тебя здесь не должно быть.

— Во сне?

— В Греции. Я должен был тебе сказать. Почему ты не прочла мое письмо?

— Я не знаю.

— Я твой врач, Зои. Расскажи мне.

— Потому что боюсь.

— Чего ты боишься?

— Того, что внутри.

— А что, по-твоему, внутри?

— Что-то такое, что лишит меня надежды. Я не могу этого допустить. Мне нужна надежда. Мне необходимо надеяться.

Он встает, стаскивает с себя через голову футболку, бросает ее на стул. Я беру его за протянутую руку, и он, развернув, прижимает меня спиной к твердым мышцам своей груди. Он щиплет мой сосок, сильно, так что я вздрагиваю и стенаю одновременно. Я чувствую его горячее дыхание у себя над ухом, и это заставляет мою кровь вскипеть.

— Мне нужно разбудить тебя, дорогая.

— Но я хочу тебя.

— Дорогая, проснись. Сейчас.

Невидимая рука вытаскивает меня из сновидения. Ахнув, я оттуда перелетаю сюда. Чистый яркий свет льется через стекла, окрашивая все цветами радуги. Дождь закончился.

— Привет, солнышко, — говорю я.

Ирина стоит у дверей, прижав ухо к щели. Разноцветные пятна пляшут на ее блестящих шрамах. Ее лоб пересекают тревожные морщины. Стряхнув с себя остатки сна, я подхожу к ней.

— Что? — произношу я одними губами.

Она смотрит мне в глаза.

— Снаружи кто-то есть.

Меня это не удивляет. Вопрос был лишь в том, когда он придет.

Ирина наблюдает, как я вооружаюсь. Мясницкий нож, пекарский ухват. Я бездомный ниндзя, подстегнутый гормонами беременности.

— Ты не можешь.

— Могу.

Ее плохое понимание языка не удерживает меня от объяснений.

— Так я могу контролировать ситуацию. Диктовать свои условия. Там, снаружи.

Глупая. Разозленная. Загнанная в угол. Страшно от всего этого уставшая. Все это обо мне. Все это во мне, когда я шагаю в ослепительный свет. Секунду я ничего не вижу, я беспомощна. Постепенно яркость снижается. Мои зрачки делают свою работу, сильно уменьшаясь, в то время как точка на горизонте разрастается.

— Ты должен быть мертв, — говорю я ему.

— Тем не менее я здесь, американка.

— Я убила тебя. Я видела, как ты умер.

— Ты видела, как я держал дыхание, пока ты уматывала, как трусиха. Ты неудачница во всем.

— Ну давай, мерзавец. Ты и я. Прямо здесь.

Я, должно быть, представляю собой замечательное зрелище: круглая, налитая в середине и худая, так что кости выпирают из-под кожи, во всех остальных местах. Даже усиленное питание шоколадом не прибавило жира тощему телу. Мой ребенок забирает все, что я съедаю, но так и должно быть. Матери жертвуют всем, чтобы их дети ни в чем не нуждались. Хотя я и не прочла всех нужных книг, мне это все-таки известно.

Швейцарец такой же изможденный, как и мы. Пугало с самомнением. Не та развязная, расслабленная самоуверенность, как у Ника. Больше похоже на то, что, надев на себя маску и подойдя к зеркалу, он сказал себе: «Да, вот таким я хочу быть». Все в швейцарце ненатурально, и сейчас я это вижу.

Он смотрит на меня с маниакальной зачарованностью.

— Жду не дождусь, когда разрежу тебя от шеи до пупа, американка. Рассеку тебя, как дыню.

— Так, как ты это сделал с Лизой?

Мы ходим один вокруг другого. Нескончаемое движение.

— Нет. Тебе я сохраню жизнь. По крайней мере до тех пор, пока существо у тебя внутри не начнет дышать самостоятельно. Затем я разрежу его тоже, кусок за куском.

— Есть кое-что такое, чего мужчины в женщинах никогда не поймут до конца.

— Что же это?

— Самое опасное место в мире находится между нами и тем, что мы любим.

— Это туфельки, украшения и развлечения?

— Это люди.

Мои слова бьют шрапнелью прямо ему в лицо.

— Вещи не имеют значения. Только люди.

— То, что растет у тебя в утробе, не человек. Это отброс. Бога, медицины, науки.

Его голос звучит так, словно играют на дешевой скрипке. Ноты как будто есть, а мелодии нет. Звук плоский и пустой.

— Мой ребенок в порядке.

— Ты этого не знаешь. Не можешь знать наверняка. Разве ты не лежишь иногда без сна и не думаешь: «А вдруг я произведу на свет монстра?» Ты их уже видела. Мы вместе их видели, не так ли? Существа, чьи кости и плоть мутировали. Вспомни окостеневшее существо в Дельфах. То, что я с ней сделал, — это акт милосердия.