Я еще была глубоко погружена в созерцание этого портрета, когда в комнату вошла Госпожа Облако. Мне с первого же взгляда стало ясно, что прежняя кличка ей уже не подходит: с пудрой, похоже, было навсегда покончено. Из элегантной, ухоженной и флегматичной дамы Госпожа Облако превратилась в измученную хозяйственными заботами экономку, похожую чуть ли не на кухарку с красным лицом и натруженными руками, которая просто выбежала на минутку из кухни. Но в целом годы почти не отразились на ней: она, судя по всему, орудовала ради сына половником с той же энергией и неутомимостью, с какой в свое время исполняла роль его сиделки в Риме.
Вначале мой визит проходил гораздо приятнее, чем я ожидала. Она сердечно поцеловала меня, ни словом, ни взглядом не намекнув на то ужасное прощание в Риме, выразила искреннее сожаление о том, что я теперь стала круглой сиротой, и со сдержанным участием осведомилась об обстоятельствах смерти бабушки и тетушки Эдель, чего до сих пор так и не сделал Энцио. Впрочем, я понимала, что это не бесчувственность, а скорее робость и деликатность. Потом она дала понять, что разделяет радость сына по поводу моего приезда, и радушно предложила мне использовать любой перерыв между лекциями и забегать к ней в пансион на второй завтрак. Этот завтрак, прибавила она, мне совсем не повредит, а моему примеру, может быть, последует и Энцио и станет регулярно завтракать дома, чего ей, к сожалению, не удается от него добиться. Я не могла не заметить, что завтрак Энцио и был главной причиной этого заботливого приглашения. А еще через несколько минут она уже открыто наказала мне присматривать за сыном, следить, чтобы он не простудился, а в перерывах между лекциями принимал укрепляющее лекарство, которое ему рекомендовал доктор; когда-то она наказывала все это моей бабушке, только теперь ее слова не вызвали во мне прежней детской насмешливости – я с глубочайшим изумлением увидела, что, в то время как бабушка и тетушка Эдель претерпели великую метаморфозу, шагнув из времени в вечность, эта женщина совершенно не изменилась и ни на шаг не продвинулась вперед и что даже полное перерождение Энцио, похоже, осталось для нее незамеченным.
Она рассказала мне в своей неторопливой, обстоятельной манере о том, как во время войны, одержав победу над всеми военными врачами и председателями медицинских комиссий, она забрала своего раненого сына с фронта и сама выходила его, – так же как она забрала его из бабушкиных рук и, в чем я почти не сомневалась, заберет его у кого бы то ни было, если сочтет это полезным для него. По какой-то непонятной для меня причине я почувствовала солидарность с военными врачами и председателями медицинских комиссий, лишенными прав на Энцио.
Она между тем продолжала свой рассказ о тяжелом ранении Энцио. Я узнала, что несколько блуждающих осколков снаряда, которые он до сих пор носит в теле, скорее всего, до конца жизни не дадут ему покоя, и это глубоко поразило меня, ибо мысль о том, что Энцио мог получить на войне неисправимое увечье, ни разу не приходила мне в голову; сам же он вел себя так, как будто непременно хотел сохранить эти осколки как напоминание о том, что война, по сути, еще не закончена.
– Она бродит во мне, – говорил он, когда его рука при определенных движениях болезненно вздрагивала.
К тем серьезным изменениям, которые я в нем обнаружила, относилась и его необыкновенная суровость по отношению к себе самому. Кстати, Зайдэ, как ни любила она поговорить со мной об Энцио, ни словом не упомянула о его ранении – мне вдруг пришла в голову неприятная мысль: должно быть, она опасается, как бы меня не отвратило от него то, что он почти инвалид. Его мать только что произнесла это ужасное слово и принялась сетовать на свой преклонный возраст, сокрушаясь, что именно теперь, когда Энцио нуждается в ней, как никогда, с ней в любую минуту может случиться то же, что случилось с моей бабушкой. Поэтому ей хотелось бы, чтобы он как можно скорее женился, лучше всего на какой-нибудь богатой девушке, которая оградила бы его от материальных забот, как это пока что делает она; сам он ни в коем случае не должен обременять себя борьбой за существование («Вы, конечно, меня понимаете!»). И нам с ней нужно заключить союз во имя его блага – это звучало так, как будто я вместе с ней должна была заняться поисками богатой невесты для Энцио! Тут я просто не смогла сдержать смеха, поскольку мне трудно было представить себе, что Энцио позволил бы женить себя вопреки его желанию. И вообще, Энцио и женитьба – эти две вещи казались мне настолько несовместимыми, что мысль об этом мне еще ни разу не приходила в голову! Но времени на осмысление такой перспективы у меня не было, так как у Госпожи Облако, по-видимому, вдруг родилось какое-то подозрение. Она прервала разговор об Энцио и совершенно неожиданно спросила, правда ли то, что тетушка Эдель в конце жизни все же осуществила свой давнишний план и стала католичкой, а заодно побудила сделать это и меня. Говорили, будто я даже собиралась уйти в монастырь. Я ответила утвердительно, но в ту же минуту встала, чтобы проститься с Госпожой Облако, потому что слова «католичка» и «монастырь» звучали в ее устах настолько непривычно, словно она пробовала произносить слова совершенно незнакомого ей языка. Однако она, по всей видимости, осталась довольна моим кратким ответом; мне даже показалось, что она освободилась от какого-то подозрения и испытала некоторое облегчение. Она сказала, что рада за меня, рада, что я, лишившись своего состояния, все же буду жить в достатке, – тут она поправилась и прибавила «в безопасности». Монастыри, продолжала она, так богаты, к тому же они, как и замки, расположены в очень живописных местах. Должно быть, это просто великолепно, а главное, романтично – жить в монастыре! Романтика ей, похоже, казалась очень важной для меня вещью.
Провожая меня до двери, она еще раз повторила приглашение завтракать у нее, в ответ я обещала позаботиться о том, чтобы Энцио регулярно получал свой горячий завтрак. Она в ту же минуту позабыла о моем завтраке, и мы расстались довольные друг другом.
Когда я вернулась домой, Зайдэ, сразу же заметив, что на мне платье для визитов, поинтересовалась, где я была. Поскольку я, по обыкновению, отмалчивалась, когда речь шла об Энцио, то теперь я, как и собиралась, решила воспользоваться случаем, чтобы выказать ей больше доверия. Я рассказала ей о посещении матери Энцио, умолчав лишь о плане женитьбы, который, как мне казалось, мог бы выставить Госпожу Облако в смешном виде. Однако Зайдэ, как выяснилось, уже была знакома с этим планом. Когда я закончила свой рассказ, она ласково взглянула на меня и спросила:
– Ну, а как обстоит дело с богатой невестой для Энцио? Вы заключили с матушкой Энцио союз во имя блага вашего друга?
Я против воли рассмеялась, но ничего не ответила, как бы исполнив своим молчанием некий маленький долг по отношению к матери Энцио. Зайдэ тоже рассмеялась и сказала, что намерена основать другой, конкурирующий союз во имя блага Энцио, поскольку она, как ей кажется, лучше, чем его мать, знает, в чем именно заключается это благо. Согласна ли я с этим? Я с этим была не согласна, ибо хотя наш разговор лишний раз доказывал, что Энцио состоял с Зайдэ в доверительных отношениях, мне все же постоянно казалось, что сам он горько раскаивается в этой доверительности, что его отношения с ней вообще отмечены какой-то странной неопределенностью. Когда я однажды вновь задала ему вопрос, почему ее, собственно, называют Зайдэ, ведь не может же это в самом деле объясняться лишь ее элегантным нарядом, он кратко ответил:
– А у нее все – лишь элегантный наряд.
К тому же я заметила, что он очень сдержан с ней, когда заходит за мной по дороге в университет. Это она велела ему заходить за мной, и она же по какой-то необъяснимой для меня причине считала своим долгом каждый раз перед нашим уходом напомнить ему о том, что он должен заботиться обо мне по-рыцарски, потому что я несовременная девушка, желающая сама проложить себе дорогу в жизни, – подобные проявления заботы обо мне всегда выводили меня из равновесия. Я совсем не считала себя беспомощной, да и Энцио раздражало то, что ему напоминали о роли, которую он уже взял на себя добровольно. А он в эти дни и в самом деле без устали занимался моими делами: ходил за меня в секретариат, улаживал разные формальности, связанные с зачислением, изучал вместе со мной перечень лекций, занимал места в аудиториях, писал вместе со мной конспекты, пока я еще не привыкла к скорописи, – он даже специально для этого ходил со мной на лекции, которые ему самому были совершенно не нужны. Занятый своей диссертацией, он уже больше не посещал никаких занятий, кроме четырехчасовых лекций моего опекуна. Одним словом, он вел себя по отношению ко мне как добрый, заботливый и участливый брат, иногда, правда, как верная, но кусачая сторожевая собака, бросающаяся на всякого, кто, по ее мнению, недостаточно или, напротив, чересчур любезен со мной. Последних он не любил еще больше, чем первых, мне приходилось, например, постоянно заботиться о том, чтобы в гардеробе кто-нибудь не успел помочь мне надеть пальто, – для него это было чуть ли не оскорблением. Исключение составлял лишь Староссов, тот бывший офицер, который в первый вечер так упорно противоречил моему опекуну: ему дозволялось разговаривать со мной и даже подавать мне пальто.