Изменить стиль страницы

Эндрюс медленно шел по дороге, подымая ногами пыль, как это делают школьники. На повороте он лег на траву в тени акаций. Пряный аромат их цветов и жужжание пчел, которые висели, опьяненные, на белых кистях, навевали на него сон. Проехала телега, запряженная большими белыми лошадьми; старик, сгорбленная спина которого напоминала верхушку подсолнечника, ковылял за телегой, опираясь на кнут как на палку. Эндрюс видел, что старик подозрительно оглядел его. Смутный страх шевельнулся в его душе: может быть, старик знает, что он дезертир? Телега со стариком исчезла за поворотом дороги. Эндрюс некоторое время лежал, прислушиваясь, как слабый звон сбруи замирает вдали, и снова прислушиваясь к сонному жужжанию пчел в цветах акаций.

Когда через некоторое время он поднялся и сел, то увидел, что сквозь щель забора, который тянулся позади тонких черных стволов акаций, видна возвышающаяся над деревьями крыша, как у огнетушителя, увенчивающая башню дома Женевьевы Род. Он вспомнил день, когда впервые увидел Женевьеву, и мальчишескую неловкость, с которой она разливала чай. Найдут ли когда-нибудь они с Женевьевой общую точку соприкосновения? И ему тотчас пришла в голову полная горечи мысль: может быть, ей просто нужен прирученный пианист, как украшение гостиной молодой, красивой женщины? Он вскочил на ноги и быстро зашагал по направлению к городу. Он пойдет сейчас к ней и выяснит все раз и навсегда. В деревне забили часы: чистые звуки, дрожа, пробили десять.

На обратном пути в деревню он начал думать о деньгах. Его комната стоила двадцать франков в неделю. В кошельке у него было сто двадцать четыре франка. Выудив из всех карманов серебро, он нашел еще три с половиной франка. Всего сто двадцать семь франков пятьдесят. Если он сможет жить на сорок франков в неделю, в его распоряжении останется три недели для работы над «Телом и душой Джона Брауна». Только три недели, а потом он должен найти работу. Во всяком случае, он напишет Гэнслоу, чтобы тот прислал ему денег, если у него есть; не время деликатничать; все зависит от того, будут ли у него деньги. И он поклялся самому себе, что будет работать в течение трех недель; что он воплотит на бумаге свою мысль, которая горит в нем, что бы ни случилось. Он напрягал мозг, стараясь вспомнить, нет ли у него кого-нибудь в Америке, кому он мог бы написать насчет денег. Жуткое чувство одиночества охватило его. Неужели и Женевьева не в состоянии будет понять его? Женевьева выходила из парадной двери. Она побежала навстречу ему.

– Доброе утро. Я уже хотела пойти за вами.

Она взяла его руку и крепко пожала.

– Как это мило с вашей стороны.

– Но, Жан, вы идете не из деревни?

– Я гулял.

– Рано же вы встали!

– Видите ли, солнце встает как раз против моего окна и светит прямо на мою постель. Это и заставило меня рано встать.

Она пропустила его в дверь впереди себя. Пройдя переднюю, они вошли в большую высокую комнату, в которой находились большой рояль и несколько стульев с высокими спинками, а перед итальянским окном – стол черного дерева с разбросанными в беспорядке книгами. Две высоких девушки в муслиновых платьях стояли у рояля.

– Это мои кузины… Вот он, наконец, месье Эндрюс! Моя кузина Берта и кузина Жанна! Теперь вы должны сыграть – нам до смерти надоело все то, что мы знаем сами.

– Хорошо… Но мне нужно о многом поговорить с вами потом, – сказал Эндрюс тихо.

Женевьева кивнула головой, показывая, что поняла.

– Почему бы вам не сыграть нам «Царицу Савскую», Жан?

– О, сыграйте, пожалуйста! – прощебетали девицы.

– Если вы не будете иметь ничего против, я лучше сыграю вам Баха.

– Здесь масса Баха, в этом ящике в углу! – воскликнула Женевьева. – Это смешно – все в этом доме поглощены музыкой.

Они вместе склонились над ящиком. Эндрюс чувствовал прикосновение ее волос к своей щеке, а запах их Щекотал ему ноздри. Кузины оставались у рояля.

– Я должен поскорее поговорить с вами наедине, – прошептал Эндрюс.

– Хорошо, – сказала она и покраснела, нагнувшись над ящиком.

Сверху нот лежал револьвер.

– Осторожнее, он заряжен, – сказала она, когда он взял его в руку.

Он вопросительно посмотрел на нее.

– У меня есть еще второй в комнате. Видите ли, мы с мамой часто остаемся здесь одни, а тогда хорошо иметь огнестрельное оружие. Как вы думаете?

– Я не вижу Баха, – пробормотал Эндрюс.

– Вот Бах.

– Хорошо… Послушайте, Женевьева, – решился он вдруг, – одолжите мне этот револьвер на несколько дней. Я потом скажу вам, зачем он мне понадобился.

– Конечно, но будьте осторожны, он заряжен, – проговорила она, направляясь к роялю с двумя тетрадями нот.

Эндрюс закрыл ящик и последовал за ней; он почувствовал внезапный прилив веселости и открыл тетрадь наугад.

– «Другу, чтобы отговорить его от путешествия», – прочитал он. – О, это мне знакомо.

Он начал играть, придавая бурную силу звукам. Во время пассажей, исполняемых pianissimo, он слышал, как одна кузина прошептала другой:

– Он очень интересный.

– Но суровый, правда? Вроде революционера, – ответила вторая кузина, хихикая.

Вдруг он заметил, что мадам Род улыбается, глядя на него. Он встал.

– Пожалуйста, не беспокойтесь, – сказала она.

В комнату вошли два господина: один в белых фланелевых брюках и в башмаках для тенниса, а другой весь в черном, с остроконечной седой бородкой и веселыми серыми глазами. Они вошли в сопровождении дородной женщины, в шляпе с вуалью, с длинными бумажными белыми перчатками на руках. Его представили. Настроение Эндрюса стало падать. Ведь все эти люди делали более прочной преграду между ним и Женевьевой. Когда бы он ни взглянул на нее, перед ней всегда стоял в почтительной позе какой-нибудь хорошо одетый гость и говорил. В течение всего завтрака его не оставляло сумасшедшее желание вскочить на ноги и закричать: «Взгляните на меня – я дезертир! Я попал под колеса вашего строя! Если вашему строю не удалось раздавить меня, то тем легче ему будет раздавить других!» Шел разговор о демобилизации, о его музыке, о Schola Cantorum. Он чувствовал, что его «показывают» гостям. «Но они не знают, кого показывают», – говорил он самому себе с каким-то горьким злорадством.

После завтрака все перешли в виноградник; туда принесли кофе. Эндрюс сидел молча и не прислушивался к разговору, который вертелся вокруг мебели в стиле ампир и новых налогов; он смотрел вверх, на широкие, облитые солнцем виноградные листья и вспоминал игру света и тени вокруг головы Женевьевы, когда они накануне были в винограднике одни и волосы ее были красны, как пламя. Сегодня она сидела в тени, и волосы были тусклы, как ржавчина. Время тянулось страшно медленно.

Наконец Женевьева встала.

– Вы еще не видели моей лодки, – сказала она Эндрюсу. – Пойдемте покатаемся. Я буду грести.

Эндрюс с радостью вскочил с места.

– Смотрите, чтобы она была осторожной, месье Эндрюс! Она страшно неосторожна, – сказала госпожа Род.

– Вы были сегодня смертельно скучны, – сказала Женевьева, когда они вышли на дорогу.

– Нет, но мне кажется, что все эти люди возводят новые преграды между мной и вами. Видит Бог, что их и так достаточно!

Она пристально посмотрела ему в глаза, но ничего не сказала. Они медленно шли по песчаному берегу реки, пока не дошли до старой плоскодонной лодки, привязанной в камышах.

– Она может потонуть… Вы умеете плавать? – спросила девушка со смехом.

Эндрюс улыбнулся и сказал принужденным тоном:

– Я умею плавать. Благодаря этому умению я ушел из армии.

– Что вы хотите сказать?

– Когда я дезертировал.

– Когда вы дезертировали?

Женевьева наклонилась, чтобы спустить лодку. Они протащили ее по берегу, причем почти коснулись головами друг друга, а потом столкнули ее наполовину на воду.

– А если вас поймают?

– Могут расстрелять, я не знаю. Так как война кончена, возможно, что ограничатся пожизненным заключением или по меньшей мере упекут на двадцать лет.