Анна встала у купели и ощутила в сердце острый укол зависти к собственной служанке; светящейся мягкой радостью материнства.

* * *

Лукреция висела на ветке, вцепившись в нее обеими руками. Очень хотелось есть.

Она висела так уже долго, наверно полчаса, и все это время под ложечкой посасывало. Но лучше умереть от голода, чем идти к матери.

В то место, откуда у ангела растут крылья, навсегда врос кусок копья. «Чужеродное тело», – сказал кто-то. У нее с тех пор все тело стало чужеродным: плечо полезло куда-то вверх, голова скособочилась. Однажды, заглянув на кухню, Лукреция услышала, как повариха жалостливо вздохнула: «Убогая…» – это о ней.

А в другой раз, когда Анна пересказывала историю про Лукрецию, придуманную Папой Римским еще до того, как он стал священнослужителем, стряпуха краснела и ахала. Матушка любит эту книгу, «Повесть о двух влюбленных», знает чуть не наизусть, а слуги всегда готовы послушать про любовь и всякие страсти. Лукреция с Андрополусом – тоже. Хорошо забраться под большой кухонный стол, где их никто не видит, и узнать, о чем беседуют взрослые. Между прочим, Пий Второй отрекся от своих юношеских писаний, потому что в молодые годы мало думал о Боге, а теперь только о нем и думает, матушкины слова.

Анна рассказывала, а женщины, месившие тесто возле печи, то смеялись, то вздыхали, то перебрасывались словами об авторе книги: это ж надо понаписать такое, чего потом сам стыдишься. Но когда Лукреция, мужняя жена, оказалась в объятиях Эвриала, своего незаконного воздыхателя, в кухне сгустилась тишина. Только мерно звучал голос Анны, да тесто бухало в кадушках.

Потом снова начались разговоры. Смелая она деваха, Лукреция. Бесстыдница. От любви не уйдешь, это точно. Что написано пером, того не вырубишь топором, тут уж отрекайся не отрекайся. Кто осуждал Лукрецию, кто восхищался ею. Под столом все хорошо было слышно.

Мать назвала ее в честь выдуманной женщины. Действительно, честь. Кругом лишь о Лукреции и говорят.

Папа Римский перечеркнул свое создание, в котором было слишком много земных страстей. «Выкиньте из головы, забудьте», – сказал Пий Второй. Но перестала ли Лукреция после этого существовать? Да нет же, вот она: висит, держась за ветку обеими руками.

Автор придумывает героев. Затем делает с ними, что пожелает, может даже убить. Но если их именами успели назвать настоящих людей – неужели этим воплощениям книжных строчек, абзацев, страниц тоже суждено исчезнуть? Власть писателя и в самом деле так велика?

Суставы пальцев, вцепившихся в ветку, побелели. Лукреция из плоти и крови не хочет умирать, даже если в ней заключена душа Лукреции вымышленной. Пусть лучше жизнь придуманной продолжается в теле живой. В чужеродном теле убогой девушки, не нужной никому, кроме Андрополуса. А она ведь еще помнит, что значит быть здоровой.

С недавних пор Лукреция стала чувствовать, как внутри происходит что-то новое. Сладкое томление, иначе не назовешь. Да и вовне многое менялось: в какого красавца превратился за последнее время Андрополус!

Умывая ее однажды утром, кормилица приметила между лопатками молочной дочери, в том месте, откуда у ангелов должны расти крылья, а у Лукреции засел осколок железного наконечника, припухлость – твердую, округлую, похожую на маленькую луну.

В луне-то все и дело. От ее движения по небосклону, сказала кормилица, зависит, когда крови течь из лона; ночное светило перейдет в другую фазу, регулы кончатся, жить станет легче, шишка исчезнет. Луна передвинулась, но гадкий нарост остался. Стало быть, от положения луны на небе зависит лишь лоно, а не спина.

Припухлость меж ангельских крыльев не проходила. Наоборот: с каждым полнолунием она становилась чуть больше.

Потому-то Лукреция и висела на ветке.

Лечить таким образом спину посоветовал Андрополус. Он, когда не был занят, даже помогал ей: стоял внизу и тянул Лукрецию за ноги до тех пор, пока она криком не давала знать, что стало больно.

По ночам ей снилась матушка. Матушка, которая даже смотреть на нее не хочет с тех пор, как дочь стала убогой. Вот бы стать прежней!

А вчера ее перепугал странный сон. Будто бы баронесса Анна умерла, и Лукреция спустилась в царство мертвых навестить покойницу. Матушка предложила ей поесть, села рядом за накрытый стол, но к пище даже не притронулась. Лукреции еда понравилась, за ушами трещало. Когда тарелки опустели, матушка недовольным голосом спросила, почему это дочь не приглашает ее к себе на ответный обед. Лукреция очень удивилась вопросу. Ведь каждому понятно, что мертвецы не могут вернуться назад к живым. Или могут? Недовольство матушки сильно ее опечалило, потому что было несправедливым: ведь она многим рисковала, спускаясь сюда! Между тем тьма становилась все гуще, Лукреция сидела, уставясь во мрак, ее вдруг снова начал мучить голод. Матушка сказала, что оно и понятно: в царстве мертвых и еда мертвая. Зачем же сразу не предупредила? Вот чем она, оказывается, потчевала дочь: стервятиной и молоком из сгнившей груди. Сама-то, небось, есть не стала! Матушка ее не любит, поняла Лукреция, проснувшись с привкусом падали во рту.

Она встала с постели, пошла в спальню матери и, открыв дверь, увидела, что Анна лежит на полу совершенно нагая, странно восторженный взгляд уставлен в потолок, кожа белая-белая. Окно открыто, легкие занавески полощутся на ветру, как паруса. Балдахин над кроватью чуть колышется, словно от могучего дыхания. Но кровать пуста, отца в ней нет.

Под порывами ветра в спальне было свежо, и вместе с духотой, казалось, ушло из нее ощущение надежности, которое раньше охватывало Лукрецию вблизи матушки. Анна не чувствовала прохлады. Она даже не заметила, что испуганная дочь, затаив дыхание, стоит в дверях.

Лукреция закрыла дверь и ушла к себе.

Внутри тела царила пустота. И впервые появившееся острое желание поскорее ее чем-нибудь заполнить.

* * *

Приходской священник, погрузившись в раздумья, брел по загаженной коровьей тропе в сторону Корсиньяно. Под мышкой он нес внимательно изученную и вновь обернутую в ткань картину. Чем дальше, тем отчетливей падре осознавал, что женщина, изображенная на ней, никакая не великомученица. Грудь этой Агаты, вовсе не святой, полна сладострастным огнем, который тысячу с лишним лет назад охватил мужчину плотским желанием. Наместник Квинтилиан посватался к юной деве Агате, она отказала ему, пожираемый похотью римский префект жестоко отомстил – столь жестоко, что память о том сохранилась в веках, – вот и все.

Неужели Папе Римскому желательно, чтобы алтарный образ не давал прихожанам забыть о борении страстей? К чему белизна тщательно выписанных грудей, если они скоро будут отрезаны? Изображения святых не должны бередить умы и души. Вот, например, он, приходской священник, глядя на картину, невольно ставил себя на место палача, ощущал в одной руке упругую податливую мягкость правой груди, а в другой – удобную рукоять ножа, глубоко вонзенного в левую.

У падре вспотели ладони, по телу пробежала дрожь. Грань между желанием и убийством так хрупка! У сатаны тоже есть своя литургия. В задумчивости священник ускорил шаг, он почти бежал, шмякая башмаками по жиже из мокрой глины и коровьих лепешек, с трудом вытаскивая ноги из засасывающей вонючей трясины. Все глубже и глубже. Зато миазмы смутных вожделений, таившихся под спудом где-то в глубине, поднимались на поверхность. Приговоренные к аутодафе женщины со связанными за спиной руками молят его о пощаде: «Все что угодно, святой отец, только спасите!» Приходской священник посмотрел прямо на палящее солнце, пытаясь отогнать морок. Видение исчезло, глаза заслезились, сердце бешено бухало в такт шагам.

Он вошел в Корсиньяно.

Встречные кланялись, но он их не замечал.

Опустив взгляд, падре обнаружил, что обувь целиком заляпана навозом. Он шел не Божьими путями, а дьявольскими тропами.

И еще сорочка, вдруг сделавшаяся пурпурной… В пурпуре издавна являлись подданным властители, чтобы принять поклонение черни. А вот в Элладе, говорят, так метили блудниц. Соблазнительная краска с рыбным запахом отдающим ароматом плотских мужских извержений. С древнегреческих времен ничего не изменилось. Сорочка окрасилась в цвет похоти. Смрад любострастия пытался соблазнить его.