Изменить стиль страницы

Умается так, сядет на пенек, всплакнет молча — скупо и горько. И всю боль и тревогу, всю нежность свою перенесет на меня. Ведь лишь я один был в тот миг рядом с ней, близко.

Не знаю, сколько я шел так, задумавшись. Когда же оторвал взгляд от бежавшей мне навстречу тропинки и посмотрел в сторону восхода — остановился. В небольшой болотине слева среди тяжелой зелени горели два пурпурных пятна. «Ух ты! Видно, птицы нездешние залетели?..»

Заторопилось, затокало сердце. Я свернул с тропы и зашагал по сочной отаве к солнцу. Ботинки сразу промокли, штанины встали коробом и заширкали друг о друга. Но я не обращал на это внимания: очень уж хотелось на невиданных птиц посмотреть.

Издали я не мог разглядеть их, солнце слепило глаза. А когда вошел в длинную тень от леса и приблизился к ним, вместо ярких птиц увидел на высоком стебле два сухих ржавых листа конского щавеля.

Мне бы рубануть в сердцах удилищем по листьям, обругать себя за мальчишество. А я, улыбаясь, побрел дальше по залитому росой лугу и, как тогда, в детстве, стал озираться вокруг, ожидая чего-то еще.

И пока шел, все мне казалось, что вот-вот меня окликнет кто-то.

МЕРТВАЯ ОЛЬХА

Солнце лениво сползло за синие увалы.

С реки набежал ветерок, дохнуло прохладой. Бойко залопотали листья ольховника, что густо заполонил пойменное правобережье. В жару, потускневшие и вялые, они висели безжизненно. А сейчас сочно бились на ветру, затопляя все вокруг радостным гулом.

Я только что приехал в этот лагерь и теперь отдыхал в палатке. В откинутый полог был виден островок деревьев. Они тесно обступили «столовую» — несколько рядов наспех сколоченных из неструганного теса столов и лавок.

Лежа на хрупком и духовитом сене-листовнике, я думал об ольхе — этом неброском с виду, но таком интересном дереве. Древесина у нее легкая: с затейливым узором, и потому в почете у краснодеревщиков. Из ольховой коры делают стойкие краски. Хороша ольха и тем, что сама удобряет почву. На ее корнях есть «волшебные» клубеньки. Они накапливают азот, необходимый для роста любого растения.

Впервые обо всем этом я узнал давным-давно, еще в детстве. Мне пришлось тогда выслушать обстоятельную беседу. Она была неприятна для меня и казалась долгой, как дождливый день.

Весна была в разгаре. Под корой у деревьев упруго бродил сок, а у нас, ребят, от обилия лесных запахов, звуков и сверкающего солнца сладко кружилась голова.

Мы играли в дикарей. Удрали в лес, распалили на поляне большущий костер. Потом гнули ломкий ольховник и сдирали с него кору. Сок быстро густел. Голая нежная древесина на свету быстро бурела, как засвеченная фотобумага. Кусочками коры с остатками бурого сока, словно ляписом, мы разрисовали друг друга. Потом с дикими воплями прыгали через костер, плясали вокруг него.

Вдруг в дальних кустах верхом на лошади показался мой отец. Но мы раньше увидели его и успели разбежаться. Я был уверен, что отец не заметил меня. И вправду, дома о лесном костре не было сказано ни слова.

Утром меня подняло ни свет ни заря, и я сразу бросился через кухню во двор.

— А-а! Нарушитель! — вдруг грозно раздалось над моим ухом. Я до того испугался, что в первую минуту ничего спросонья не мог разглядеть.

— Так это он палит костры в лесу, губит деревья! — рокотал голос. — Что ж, возьму с собой в город. Там разберемся.

За столом в кухне сидел большой начальник — сам лесничий. Я глянул на отца. Тот лишь развел руками.

Лесничий устало развалился на лавке, угловатый, тяжелый, поставив двустволку между колен. Он колюче смотрел на меня из-под мохнатых бровей и в такт словам хлопал широкой ладонью по столешнице.

Мне уже было невтерпеж. Я переминался с ноги на ногу, тоскливо смотрел на распахнутую дверь и чувствовал, что или со мной случится беда, или вот-вот разревусь. А лесничий, ничего не замечая, говорил о загубленной нами вчера ольховой молоди и о том, какие они полезные, эти деревья.

На мое счастье, он не очень долго мучил меня, и я пулей вылетел из избы...

Тогда-то я ничего не заметил, но теперь уверен, что не успел я скрыться в глубине двора, как лесничий с отцом хитро рассмеялись. А мать наверняка долго корила их, бессердечных мужиков, за «измывательство над ребенком».

Этот памятный случай был, пожалуй, первым из тех житейских уроков, которые постепенно научили меня уважительно относиться к любому невзрачному деревцу.

...Брезент палатки, в которой я лежал, совсем остыл. По низу повеяло сыростью. Поднявшись, я отправился на берег реки.

На луговине возле «столовой» мне послышался необычный треск: словно кто-то ворошил груду сухих обрезков бумаги. Я невольно глянул на листья ближней ольхи. Они были жухлые и темные, будто ошпаренные кипятком, постепенно крошились и облетали. Трава возле самого ствола пожелтела, усохла, и были видны неплотные стыки небрежно брошенных пластов дерна.

И тут только я заметил, что не по-живому, слишком уж ровно, этаким правильным четырехугольником стоят ольхи.

Ровно тянул ветер. Печально шуршала сухая листва, будто жаловалась...

Даже птицы не садились на эти деревья.

Все дни, сколько я жил в лагере, при виде мертвых ольх мне почему-то становилось неловко и стыдно, хотя я тут был ни при чем.

В ДОЗОРЕ

— Ты, парень, видать, в лесу вырос? — добродушно улыбнулся доктор.

— Ага, — согласно кивнул я.

Страхи мои как рукой сняло...

Запуганные большим конкурсом да россказнями остроязыких городских ребят, мы, поступающие в училище сельские подростки, очень боялись медицинской комиссии. Она была нам в диковинку. Мы понятия не имели, как это ты, голый, идешь от одного доктора к другому, да еще женщине, и тебя осматривают, ощупывают, прослушивают. Больше всего робели мы перед глазным кабинетом. Оттуда многие выходили чуть не в слезах и на вопросы потерянно махали уже бесполезным листком с пометкой: «Не годен».

Войдя к глазнику, я ошалело застыл у порога. Доктор кивнул мне на стул, велел закрыть один глаз черной картонкой и ткнул указкой в лист с буквами. Я следил за его быстрой рукой и, боясь отстать от нее, торопливо выкрикивал буквы. И чем точнее отвечал, тем сильнее пугался. А не ловушка ли это. Уж больно хорошо я все видел.

Дойдя до середины листа, доктор чуть замешкался, по-недоброму глянул на меня и передвинул указку к нижнему обрезу. Но и самые мелкие букашки-буковки не расползлись, не замельтешили, а сидели на месте, четкие и ясные.

Доктор хмыкнул, подсел ко мне и давай быстро-быстро листать необычную книгу. Все страницы в ней были пестро раскрашены, словно выложены разноцветными стеклышками. Глянув на лист, нужно было не мешкая говорить, какую ты цифру или геометрическую фигуру увидел в этой мешанине.

— Девятнадцать... Двадцать шесть... Четыре... Треугольник... Круг!

Тогда-то и улыбнулся мне угрюмый на вид доктор.

В книжках я читал, что таежные жители — охотники, лесники, звероловы — были меткими снайперами. Но при чем тут лес, я не знал. А спросить было не у кого.

Вечером я лежал на жесткой койке и думал о дружках, о скором отъезде домой, о том, как пойду с пристани по тракту сквозь утренний лес. И наплыла на меня синяя тайга. Она колыхалась подо мной, густая и нескончаемая, уходя за далекий горизонт. Будто я снова влез на сторожевую вышку...

Вышка стояла на лысой макушке пологой возвышенности. Это был обветшалый топографический знак. Верхнюю площадку его немножко расширили, оградили и закрыли дощатым грибком. Почти целый месяц мы с Петькой, пока болел его отец, дежурили здесь. Взрослых, особенно мужчин, не хватало, и мы с дружком стерегли лес от пожаров.

Вокруг нас, куда ни глянь, в жарком мареве колыхалась тайга. С одной стороны на горизонте голубел Денежкин камень. С другой — прозрачно дымил недалекий город. Там в шахтах горняки добывали бокситовую руду. Из нее выплавляли алюминий для крылатых боевых птиц.