— Фена! Не тот гадюка, не змей гадюка…
Наконец, уже под вечер, Назрулла расшевелил большое гнездо гадюк, а сам настороженно отскочил в сторону. Змеи извивались, выгибая свои блестящие спины, шипели на смельчака, пытались укусить его. Но их угрозы теперь были не страшны. Холод уже сковывал пресмыкающихся.
Когда донец Кирилл бросился на помощь Назрулле и уже замахнулся камнем, тот испуганно схватил его за руку.
— Кирексизджи, дурсун!..[108] — воскликнул Назрулла. — Голова, голова мне нужна невредимой…
И он подцепил палкой-рогаткой самую большую змею, которая зашипела на него, угрожая своим длинным раздвоенным жалом-языком. Лишь теперь Назрулла попросил ударить камнем прижатую к земле змею. Только не по голове…
Поздно, когда уже совсем смеркалось, Назрулла и казаки возвратились в дом кошевого. Змеиный яд, добытый из зубов четырех змей, он нес в глиняной трубке как драгоценность.
Богдан не спал, окруженный друзьями, казаками, атаманами, приехавшими к кошевому. Ему рассказывали о новостях, приходивших в сечевой кош: казаки уже возвращались из похода, прибывали гонцы со всех концов Украины, возвращались люди с Посулья и московской границы, куда они отвозили отбитых у турок пленных.
А в это время Нечаиха вместе с Назруллой и Иваном Сулимой приготовляли необычное лекарство из густого меда, вощины, березового дегтя и змеиного яда. Только около полуночи Иван и Назрулла охладили во дворе это лекарство и наконец попросили кошевого дать Богдану покой, оставив его одного. Они развязали тяжелую, опухшую руку Богдана, промыли покрытую струпьями рану и обильно смазали ее черной густой мазью. Хозяйка перевязала руку чистой тряпкой, обмотала ее овчиной, приговаривая какие-то заклинания, в силу которых она верила больше, чем в лекарство.
В эту ночь, впервые за время своей болезни, Богдан крепко уснул.
2
Чигиринский подстароста Михайло Хмельницкий был не из трусливого десятка и отказался ехать на Сечь только из-за своего служебного положения. Ведь королевский служащий мог поехать в стан неугомонного казачества только с разрешения старосты или самого коронного гетмана, да и то не с добрососедскими поручениями.
Однако подстаросте необходимо было туда ехать. Его жена даже согласна была пойти на то, чтобы он отказался от службы, лишь бы увидеть сына. На берегу Днепра, недалеко от Сечи, на хуторе кошевого Олексы Нечая, под присмотром его жены, лежал их больной сын. Какой отец мог довольствоваться вестями, доставлявшимися пускай даже преданными людьми!
Уже и аисты прилетели из теплых стран, и Днепр умылся первым весенним паводком.
— Поезжай на Сечь, Михайло, кто там узнает об этом и донесет старосте… А если и узнает — что ж?.. Ты едешь за родным сыном, на хутор атамана, а не на Сечь! Вон в Молдавию, за Николаем Потоцким, наперекор воле турецкого султана, в сопровождении вооруженных отрядов, едут разные Корецкие и Вишневецкие!.. — уговаривала Матрена мужа. — А нет… возьму с собой пани Мелашку, и вдвоем махнем туда.
— На Сечь? — то ли с насмешкой, то, ли со страхом перебил ее Хмельницкий.
— По мне хоть и на край света! — отрезала Матрена. — Да будет ли бедная турчанка, мать двоих детей, возиться еще и с чужим ребенком? И впрямь… Возьму пани Мелашку…
— Да я уж сам поеду. На днях должны возвратиться из Мгарского монастыря Сулима и Мартынко.
— Иван собирался и в Сенче побывать.
— За три недели могли бы и от Путивля добраться. Вернется Сулима, с ним и поеду. Ведь все равно будет ехать на Сечь, заодно и на хутор меня проводит. Хороший казак… А слыхала, Матрена, он рассказывал, что послушница Свято-Иорданского монастыря не утонула.
— Да как же так? Ведь он сказал пану старосте, что утонула.
— Верно, говорил панам старосте и поручику. Но сказал неправду, чтобы не порадовать басурмана, который учинил это злое дело. Будто бы татарин вытащил ее из Днепра, положил на коня и увез к хану… — рассказывал Хмельницкий, наблюдая, как заискрились у жены глаза.
— Так и Богдан знает об этом? — спросила она.
— Да ты не радуйся, Матрена. Мне кажется, что непорочной христианской девушке лучше найти смерть в бурных водах Днепра, чем жить обасурманенной, рабыней, пусть даже и в султанском гареме. Гонец сказывал, что нет уже у Зиновия джуры-татарина…
— Убежал? — поторопилась Матрена.
— Кто его знает, Матрена. Пути господни неисповедимы.
И Матрене показалось, что муж что-то скрывает от нее.
— Конечно… — промолвила она.
— Кабы кто-нибудь не подслушал нас, Матрена, — понизив голос, сказал Михайло Хмельницкий.
— Господь с тобой, Михайло, мы с тобой только двое с глазу на глаз говорим. Кто же нас подслушает?
— Тот басурман оказался добрым человеком, хотя и молится Магомету, как и все мусульмане. Сказывают, тот турок — верный джура Зиновия. Богдан отправил его куда-то в турецкую Александрию, будто бы за женой и сыном; просил подыскать в Субботове и усадьбу для турка… А я так рассуждаю, что джура… если он является искренним и честным слугой своего хозяина…
— Наверное, искренний. Вон и Сулима говорит.
— Погоди, Матрена. Сулима и сказал мне как на духу: послал, говорит, голомозого разыскать Христину живой или мертвой. Коль жива и еще не приняла магометанства, так… выкрасть ее.
— А если отуречилась, приняла веру Магомета? — испуганно допытывалась Матрена.
— Говорит Сулима, что Зиновий и мусульманкой ее примет, лишь бы только душа у нее осталась такой чистой, как была тогда, когда она с ним прощалась в монастырском саду. Только Сулима не верит этому.
— А татарину поверил…
— На татарина вполне надеется. Не верит казак в промысел божий. Какое-то наваждение нашло на нашего хлопца: крест нательный, подаренный на прощание монашкой, перед походом в земли басурман Зиновий выбросил в волны морские.
— Свят, свят… Ума лишился, бедный, что ли?
— Перст вседержителя управляет всеми поступками… Не видать уже нашему сыну этой милой послушницы.
Матрена обернулась к иконам и, скорбно вздыхая, перекрестилась.
— Так едешь, Михайло, на Сечь? — шепотом спросила Матрена.
— Еду! — без колебания ответил Хмельницкий.
3
Шли скучные дни, недели, месяцы. Бесцветно проходила молодая, только начинающаяся жизнь. Богдан не испытал ее а только подошел было к ней! И то — случайно, как слепой, прикоснувшийся к нежному лицу сонной красавицы, отыскивая лишь палку, с помощью которой прокладывает себе путь в жизнь…
Безотрадно тянулись дни Богдана в Субботове — прошла уже не одна весна, не принося ему утешения. Турецкая сабля, лезвие которой было отравлено, надолго свалила его с ног, а когда ему стало легче, он почувствовал себя несчастным человеком. Душевное же отравление, сердечная рана требовали более радикальных средств, чем смертельный яд змеиного зуба.
Друзья, побратимы? Их у Богдана немало. Все казаки — его побратимы. Такие же, как и он, молодые, они тоже прикоснулись к нежной спящей красавице — судьбе, тоже стремились схватить ее своими могучими руками. Есть ли у друзей время, чтобы навестить Богдана, которого так обидела судьба, так окружили неурядицы в личной жизни и в общественной деятельности?
Михайло Хмельницкий, желая развлечь сына, увозил его в Чигирин, знакомил с новыми друзьями.
За последние годы Чигирин еще больше разросся за счет новых поселенцев из числа изгнанных, осужденных крестьян и казаков-выписчиков. Сюда шли из всех староста Речи Посполитой. Богдан с интересом знакомился с новыми поселенцами, иногда по целым дням находился в чьем-нибудь дворе, где с песнями мазальщиц, с шутками и смехом молодежи «толокой» возводилась хата. Он перебрасывался с ними словами, пел, шутил и старательно бросал лопатой молодицам и девушкам вальки глины. И все-таки эти случайные развлечения не могли рассеять его тяжелой тоски, одиночества.
108
Не нужно, стойте!.. (турецк.)