При всем при этом, среди многочисленного народа был только один настоящий кузнец — Козьма. Остальные работники по умению не годились даже в молотобойцы. Козьма молота в руках не держал, мягкое железо на наковальне не лепил – ходил кругом, без устали развешивал затрещины, молча, лишь бешено вращая глазами, в первый же день осипнув от крика. Первую партию трезубцев Козьма забраковал целиком, всю отправив в переплавку, не в силах глядеть на кособоких уродцев. Из второй отобрал пять лучших, худо-бедно годящихся на продажу. Из следующей – восемь.

— Шуму много, а толку – пшик! — весело переговаривались антоновские кузнецы. — Каждый из нас в одиночку больше накует, чем вся эта ватага!..

— Воистину! Мастерство не пропьешь! — и отправлялись в кабак доказывать справедливость своих слов. Пуще всех радовался Ухватов, следящий за успехами молодой купчихи с ревностию необычайной.

— Хлебнет, ой, хлебнет она лиха со своей агромадной кузней, — глядел он сквозь заиндевевшее окошко на клубящийся на морозе дым кузнечных печей и приговаривал сыновьям, тыча в стекло пальцем. — То вылетают на ветер деньги!..

Шли дни. С тяжелым сердцем Козьма возвращал вилы в переплавку. Он осунулся, почернел лицом и стал ночевать в мастерской, которую Евдокия называла непривычным словом "мануфактура". Переломным стал девятый выпуск кузни – в брак отправилась меньшая половина партии. И с той поры работа пошла. Словно ножом отсекло. Трезубцы выходили одинаковыми, как куриные яйца. Процент негодных сократился, а потом и вовсе исчез. Мало того, мануфактура вчетверо увеличила выпуск против первоначального и еще продолжала набирать обороты: работники набили руку на монотонных операциях. Шестерых широкоплечих хлопцев, качающих меха, заменила пара волов и мальчишка с хворостиной. Печи переложили под уголь, дававший больший жар.

Вскоре наладили выпуск топоров, лопат и кос. Замахнулись на бороны с железными зубьями и плуги. Козьма приосанился, заходил гоголем: хозяйка жалованием не обижала. Рабочие тоже старались вовсю – зарплата сдельная, как потопаешь, так и полопаешь. Мануфактурный товар не уступал качеством кустарному, а в производстве обходился куда дешевле, став костью в горле местных мастеров. Конкурировать с массовым производством было невозможно. Кузнецы довольствовались разовыми заказами: гнули решетки, запаивали прохудившиеся чугуны и ведра, да учиняли прочий ремонт домовой утвари. Кто-то обанкротился и подался в работники к Евдокии, кто-то, прокляв все, уехал. Дело близилось к весне и на хозяйственный инвентарь наклюнулся немалый спрос, но Евдокия все ж производила товара больше, чем могло понадобиться в Антоновке. И в соседние волости, стремясь успеть до распутицы, один за другим уходили обозы, до отказа груженые новехоньким шанцевым инструментом, завернутым, дабы не взялся ржавчиной, в промасленную бумагу. А обратно тоже холостыми не ходили, везли железо для кузни и курдючное сало на свечной заводик да на мыловарню.

Для своей продукции Евдокия изобрела клеймо, которое велела ставить на все без исключения. На каждом топорище, на косье, на куске мыла присутствовала эмблема: то ли ящурка, то ли паук из палочек и черточек, да еще и внутри треугольника. Все находили марку несуразной, советовали заменить на что-нибудь более понятное и представительное, вроде "КУЛАКОВА И Ко". Или просто на вензель в виде сплетенных инициалов. Но Евдокия, как всегда, никого не слушала, пропечатывала свою эмблему в газетах и велела в точности изображать на всех вывесках. Савка, как и все, гадал, что же это фигура такая непонятная, вертел клеймо и так, и эдак. Заметил, что если треугольник поставить на основание, вершиной кверху, то фигура внутри будто бы напоминает человечка. И человечек этот стоит на полу, а руками упирается в покатые стенки. Словно желает их раздвинуть и выскочить наружу.

* * *

…Ревин ожидал чего угодно. Суда, разжалования в рядовые, ссылки в Сибирь. Какое там! В части его встречали, как героя. По меньшей мере, как Самсона, задавившего льва. Уж Александр, друг любезный, расписал подробнейше, постарался. Ревина не заключили не только на гауптвахту, но даже не посадили под домашний арест, и съемная квартира теперь напоминала питейное заведение: каждый из офицеров части, приходивший пожать Ревину руку и выразить свое одобрение, являлся, естественно, не пустым.

Полковник Стасович, слывший некогда бретером и крепко задававший по молодости пороху, а ныне почтенный отец семейства, вызвал к себе и при полном присутствии офицерствующего состава произнес прочувственную речь.

— Обычай поединка, — говорил он, — имеет то же основание, что и война. Когда человек жертвует своим величайшим благом – жизнью, ради вещей, не представляющих никакой ценности в мире материальном. Умирает за веру, родину и честь! Когда мораль и право противоречат друг другу, чаша весов должна склониться в сторону морали, господа! И хоть формально я обязан наложить на ротмистра Ревина взыскание и предать его суду, я не стану этого делать. Более того, считаю, что поступок ротмистра достоин всяческого подражания. Уверен, что любой из присутствующих при известных обстоятельствах поступит также и не иначе. Также считаю своим долгом уведомить собравшихся, что не потерплю в своем полку трусов и доносчиков, пятнающих честь мундира, и приложу все свои силы, все влияние, чтобы избавить вверенное мне подразделение от таких лиц!

Стасович сообщил, что во избежание возможных уголовных разбирательств, следствием которых могут явиться вещи не самые приятные, Ревину предписывается в двухдневный срок убыть на Кавказ. И вручил рекомендательное письмо к начальнику Итумского гарнизона. Собрав свои нехитрые пожитки, Ревин отбыл из части на следующий же день.

Ах, Кавказ, Кавказ… Своенравный, непокорный, острый, как кривая турецкая сабля, непредсказуемый, словно селевой оползень. Безрассудный в чувствах, хоть в нежности, едва слышной, невесомой, как белесая кисея смуглянок, хоть в ярости абреков, заросших по глаза густыми черными бородами. Кавказ, не признающий прощения, отрицающий милосердие, как недостойную слабость, Кавказ, текущий по жилам расплавленной местью, священной, как имя пророка…

Гарнизон стоял в крепости на холме, над певучей речушкой. Если час плутать по узкой каменистой дороге, то можно доехать в городишко Итум, ютившийся неподалеку глинобитными крышами у подножия скалистой гряды. При гарнизоне размещался казачий полк, новое место службы Ревина. Командир полка, высокий худощавый с обритой налысо головой и лихо подкрученными усами полковник Кибардин, пробежал глазами рекомендательные письма, усмехнулся:

— Сама добродетель… Хоть сейчас в ризу оформляй… Рискну предположить, вы, ротмистр, застрелили кого-то на дуэли!..

— Заколол, — склонил голову Ревин. Кибардин крякнул.

— Готов поспорить – честь дамы?

— Так точно, ваше высокоблагородие!

— Оставьте вы этот пиитет для парадов!.. Зовите меня по имени-отчеству, если угодно.

— Слушаюсь! — Ревин улыбнулся.

— Вот и славно, — Кибардин убрал письмо в стол. — Возьмете вторую сотню. Там ребятки лихие у меня, но и вы, вижу… М-да… Словом, обживайтесь, знакомьтесь. Как говорится, нашему полку прибыло…

Гарнизонная жизнь разнообразием не отличалась: карты, вино и пари. Время от времени окованные железом дубовые ворота отворялись и выпускали конные отряды, с лихим присвистом и улюлюканием отправляющиеся "замирять чеченов". В такие дни по долинам тянуло горьким дымом пожарищ от разоренных аулов. Косматые, страшные, как сами абреки, казаки лютовали в рейдах, и относительный порядок на Кавказе держался исключительно благодаря их шашкам да нагайкам. Ревин коротал вечера в чтении всевозможных военных учебников и пособий. Он изучал все подряд, от тактики боя и артиллерийского дела, до рекомендаций по возведению мостов и фортификаций. Сослуживцы находили таковое увлечение довольно странным и беззлобно, а подчас и не очень, над Ревиным подтрунивали. Однажды среди офицеров разгорелся спор о преимуществах различных оружейных систем. Как водится, чисто теоретический диспут вылился в состязание по стрельбе. Пехотный капитан Одоев предложил пари: все скидываются на ящик "божоле", достающийся победителю. Пари было беспроигрышным, так как при любом раскладе ящик распивался всей компанией. Решили лупить в туза. Первым стрелял поручик Востриков, под началом которого ходила третья сотня. Он поразил мишень с пятнадцати шагов и поднял пальму первенства. Штабист граф Аскеров, служивший в чине майора, отошел на двадцать шагов, но лишь смазал по краю карточки. Попадание не зачли. А вот Одоев из длинноствольного Веблей-Скотта всадил пулю точно в центр черной пики. Переплюнуть капитана не брался никто, и Одоев уже готовился принимать лавры. Но тут взгляд его упал на Ревина, стоящего поодаль с отрешенным видом.