Ливнев помнил, как стоял, уронив голову на грудь, у заросшего бурьяном холмика без креста, что за оградкой кладбища. Со стороны села тихонько приблизилась сгорбленная старуха, прижимая к груди какой-то сверток. Прошамкала, глядя в сторону:

— Малец при ней был грудной… Что мы, звери, что ль?.. Микиткой окрестили…

Ливнев принял из рук старухи младенца, осторожно развернул тряпье. Глянули на Ливнева зеленые Оксанины глаза. Ни слова не сказав, завернул Ливнев ребенка в свой китель, сел в карету и укатил прочь. Да больше уж не возвращался туда.

…Стелились за окнами поля, проплывали мимо верстовые столбы. Ливнев тряхнул головой, отгоняя воспоминания.

— Расскажи про маму, — снова попросил Микитка. Ливнев сгреб сына в охапку, прижал к себе, утаивая слезу:

— Красивая она у меня была… Прямо как ты…

* * *

Он вошел в станицу с востока, вслед за первыми лучами солнца. Служивший посохом молодой узловатый дубок, иссеченный дождями и обожженный полуденной жарой, клюнул взбитый копытами суглинок и замер. Бросившиеся было на незнакомца дворовые кобели, остановились в нерешительности, уловив исходящий от посоха запах мертвого волка, поворчали глухо и предпочли убраться прочь. Судя по стоптанным лапоткам, явился путник издалека. Был он уже не молод: густая сеть морщин, покрывавшая коричневое от загара лицо, терялась в седой окладистой бородке, однако глаза из-под нависших кустами бровей смотрели живо. Все имущество странника умещалось в заплечный мешок на лямках да котомку у пояса. Холщовая рубаха до колен, подпоясанная веревкой, и видавшие виды порты, болтались на щуплом теле, как мешок на палке.

— Доброго здоровьица, красавицы! — путник поклонился бабам у колодца.

— Здравствуй, мил человек!..

— Не возьмет ли меня кто на постой, бабоньки, али нет ли у вас на селе какой хаты на продажу?

— А ты никак поселиться решил, добрая душа? — вперед выступила, внушительно подперев бока, розовощекая казачка. Кончики ее чепорка, завязанного узелком на лбу, воинственно топорщились.

— Знамо дело, решил! — путник пристукнул посохом, будто подтверждая весомость слов.

— Из каких краев будешь-то к нам? — казачка не унималась.

— Издалека пришел. Отселе не видать. Аже сам православный и худа не роблю, — путник размашисто перекрестился и отвесил поклон. — Могу по сапожной части, могу по гончарному делу…

— Ишь ты! Сапожник без сапог!..

— Антонина, шо ты накинулася на человека? — вступилась рыжая соседка-толстушка, отирая мокрые руки о подол. — Как все равно, блоха на зипун!.. На продажу у нас хаты нету, да только есть бобылихинский курень. Так он ничей! Там баба жила, Бобылиха, она померла в запрошлый год…

— Дура ты! — огрызнулась Антонина. — Я же узнать!.. А может он каторжник беглый?.. Али еще что… А в курене в том крыша по весне провалилась!

— Сама ты дура! Колода безмозглая! Какой он каторжник? Каторжник тот, как зыркнет, так душа в пятки уходит! Я сама видала, такого в кандалах по ялмарке водили!.. А крыша-то провалилась оттого, что Васька Косой стропила снял…

— Так где ж он, курень этот? — путник не выдержал.

— А иди вот прямо, сначала Гапкина хата будет, потом тереховский двор, потом Кондрат, Хваник, Гузей, после поповский дом, Горпинка, Егорька, Сульманы, Фроська, Пантюхи, Шуренька, Бадей, Цыганы, Соша… За Сошей зараз и тэй курень. Самый последний от краю.

— Спасибо, красавицы, — путник в третий раз поклонился и засеменил вдоль единственной улицы.

— Как тебя звать-то, дедушка? — окликнула девчушка с длинной черной косой.

— Кличут Птахом.

— А по батюшке?

— Дык, сиротой я вырос, дочка. Отца с матерью не знал…

Так в казачьей станице Лесково появился дед Птах. Крышу новоявленный селянин поставил быстро – пособили казаки. Привезли дров, вправили грыжу на внешней стене. Дед совал было рубли за работу, но те не взяли. Ушли так, по-христиански… Неся по литру самогона в желудках.

Из всего хозяйства развел Птах только десяток кур. Купил на зиму муки, овощей.

Сам стал тачать сапоги, починял хомуты, седла, иную упряжь, плел лапти, корзины; никто на селе не делал к ножам и нагайкам лучших наборных рукоятей. Раздобыв ружьишко, начал Птах хаживать по окрестным лесам и перелескам, давшим название станице, брал ягоду, грибы, когда и дичинкой разживался. Тем и жил. Вечерами сиживал с другими стариками на завалинке, однако махорки не дымил, жалуясь на больную грудь. Однажды казак Шкарпетка, изрядно подгуляв на стороне, надумал поучить жинку уму, и, выломав из ограды дрын, принялся гонять голосящую бабу, одетую в одну исподнюю сорочку, по селу. Подобные случаи являлись не такой уж редкостью и случались с завидным постоянством. Станичники по поводу и без повода своих благоверных поколачивали.

— Остынь! — неодобрительно гудели мужики. Повизгивали бабы. Но ввязываться никто не решался: Шкарпетка славился бычьим упрямством и дурным норовом.

— Мое дело! — басил он, свесив чубатую голову. — Хочу убью, хочу покалечу…

— Людечки, рятуйте! — шкарпеткина жинка проворно перебирала босыми пятками, уворачиваясь от более медленного своего супруга.

— Слышь, парень! Остепенись-ка! — у околицы вышел навстречу Птах, загородил дорогу.

— Иди домой, дед! — почти добродушно посоветовал Шкарпетка. И добавил, видя, что старик не двинулся с места: – Дважды не прошу…

— Дык, тожа я дважды не повторяю, — Птах вызывающе оперся о палку.

— Ну, гляди, — Шкарпетка пожал плечами и отвел руку для удара.

— Ой, тикай, дед! — только и взвизгнула жинка. Птах как-то ловко продел свой посох меж Шкарпеткиных ног и крутанул.

— Га! — выдохнул бугай, приземлившись на спину. Поднялся непонимающе, отряхнулся и не спеша закатал рукава. Удар, способный свалить лошадь, пришелся по воздуху. Шкарпетка покачнулся и загремел носом вперед… Селяне, собравшись поодаль, лицезрели картину, достойную пера уездного живописца: вывалянный в пыли, в разорванной рубахе Шкарпетка неистово бросается на деда, щуплой своей фигурой напоминающего камышовую тростину, бросается, и всякий раз с чувством, значимо шмякается оземь всем своим немалым весом. С перекошенной в ярости окровавленной физиономией он походил на разъяренного медведя, лапающего утыканную гвоздями бочку. Птах же заметных усилий в движениях не выказывал, поблескивал глазами да припрятывал в бороде улыбку.

— Охолонись-ка трошки!..

Шкарпетку окатили из бадьи колодезной водой. Тот остановился, обвел мутным взором собрание и так, ни слова не говоря, похлюпал к дому. Следом, всхлипывая и причитая, потянулась жинка. Случай этот прибавил уважения Птаху. Поглядывали на него станичники с одобрением и затаенной настороженностью: не так прост оказался этот старичок. И долго еще поговаривали по селу, посмеиваясь:

— Да-а, причесал Шкарпетку, так причесал…

Вскоре после появления Птаха объявилась еще одна странность: стали появляться в округе загадочные знаки: буквы – не буквы, цветы – не цветы, сплошное недоразумение. На придорожных валунах, в иных приметных местах, высекал непонятно кто непонятно зачем неведомые фигуры. Вся станица заговорила в голос, когда однажды утром на отлоге Меловой горы, что над речушкой Вирком, полевые булыжники сплелись в диковинный узор. Казаки собрались на сход и хотели камни раскидать, узор порушить. Но старики запретили. Много, говорят, мы чего не знаем. Живите себе, мол, и не суйтесь, куда ни попадя, не навлекайте беду. Может, это, говорят, сама землица, за какой своей надобностию камушки-то разложила… Староста сочинил петицию аж в сам уезд, где подробно расписал где, какие, в каком количестве фигуры замечены. Хотел было под впечатлением еще присовокупить про водяного, что якобы ругался по матери на Моховом болоте, и про чертей в Сошиной хате, но решил воздержаться. На том и успокоились. Падеж скота в станице не случался, мор на курей не напал, поэтому о знаках погутарили да забыли. И поважнее дела есть в крестьянском хозяйстве.