Изменить стиль страницы

V. Саман же делался так: в яме ногами замешивалась разжиженная земля — здешний степной чернозём, с примесью либо соломы (для надворных недолговечных построек), либо с половой (для жилых помещений); этой смесью наполнялись дощатые формы размером примерно с блок крымского пиленого «штучного» известняка или ракушечника, то есть примерно 20x30x50 сантиметров; затем опалубка эта снималась, и блоки оставляли сохнуть на солнышке и ветре; сказанные солома и полова препятствовали их растрескиванию, увеличивали прочность на излом и ещё усиливали термоизоляционные свойства. Саманные эти «кирпичи» при кладке скреплялись глиною; стенка оштукатуривалась снаружи и внутри глиной с половой и на несколько раз белилась; прочная корка извести (единственный привозной материал) оберегала саман от дождей, но требовала ежегодного подновления, иначе жилище было бы обречено на быстрое раскисание. Тем не менее саманные дома были не только тёплыми, но сухими и гигиеничными; особенно мне нравилось то, что в стену без всякого затруднения можно было вогнать любой гвоздь для каких тебе угодно надобностей. Лишь очень немногие здешние здания были выстроены из сосновых, привезенных издалека, брёвен; частных домов такого рода было крайне мало, а из общественных я помню лишь Дом Советов — мрачное двухэтажное здание, аптеку, украшенную и старинной деревянной резьбой, и украшениями из просечного железа, довольно высокий серьёзного вида элеватор, и церковь, у коей были однако уже напрочь сорваны купола, заменённые простой железной кровлей. Забегая вперёд, скажу о судьбе этих названных сооружений: Дом Советов сгнил и развалился; аптеку, абсолютно добротную и красивую, снесли в 60-х годах, когда в стране ополчились на всякую «старину» и «мещанство» (эх, музей бы там сделать!); элеватор частично сгорел, остальное снесли, построив в другом месте новый бетонный; в церкви устроили склад, потом содовый завод, потом дом культуры, потом разобрали на брёвна, понадобившиеся для чего-то другого. От церкви, впрочем, под землёю остался фундамент, прочнейший; на нём стоит довольно убогий барак, в коем ныне размещается детская художественная школа, мною же когда-то и созданная — это отдельный разговор, потому как на эту самую школу у меня ушёл превеликий отрезок жизни, весьма богатый событиями, примечательнейшими людьми и многим иным; об этом надеюсь рассказать в должном месте, а потому вернёмся в мой далёкий 1941 год, в тот самый степной посёлочек, в котором злою волей этого мерзавца Гитлера, начавшего кровопролитнейшую из войн, застряли мы на пути из Азии в мой родной Крым.

VI. Оказалось, что сказанный Исилькуль, несмотря на своё тюркское название, что в переводе означает то ли гнилой, то ли грязный водоём, относится всё же к Омской области России, находясь на крайнем юго-западе таковой, всего лишь в нескольких километрах от Казахстана, и образовался он тут как населённый пункт в связи с прокладкой Сибирской железной дороги, что было ещё при царе. А расти он стал потому, что между Омском и казахстанским Петропавловском расстояние для паровозов было очень большим, и где-то посредине меж этими двумя станциями надобно было устанавливать паровозное оборотное депо, доехав до коего, паровоз с обслуживающей его бригадой должен был отдохнуть, развернуться, заправиться углём-водою-едою, зацепить ждущий его состав, который надо везти в обратную сторону, и тащить его до конца, то есть до Омска или Петропавловска, где опять повторить все эти процедуры. Так возник тут, среди степей и болот, большой железнодорожный узел с несколькими запасными путями, депо для ремонта паровозов и вагонов, пакгаузами, вокзалом и прочими железнодорожными службами. До войны железная дорога была единственным производственным предприятием Исилькуля; остальной люд работал в основном на сельскохозяйственных поприщах, не считая мелких служб типа больницы, школы, элеватора и магазинчиков. Но особенно колоритны были паровозные машинисты и кочегары — сплошь чёрные, чернее самого чёрного симферопольского трубочиста, они, весело скаля белые зубы и потрясая масляно-чёрными лохмотьями своих одежд, шли со станции со своими тоже густо прокопчёнными сундучками, в коих возили с собой еду и курево. На многие сотни метров по обе стороны от станции снег, кроме свежевыпавшего, был тоже чёрен от насевшей на него сажи, частиц копоти и несгоревшего угля, нередко столь крупных, что они стучали по голове и плечам как мелкий град, и всё это извергалось трубами десятков паровозов; их грохот, шипение и пронзительные гудки наполняли всю эту дымно-угольно-огненно-металлическую картину своеобразной индустриальной какофонией, к каковой, а также к крутой вони угольного дыма и пропитанных смолою шпал, мне тоже пришлось постепенно привыкать. Деваться теперь некуда, пришлось, скрепя сердце, приживаться к этому железнодорожному дымному миру, а для общения с природой выходить за город, точнее, за поселок, дабы полазить по этим скудным ландшафтам, каковые ещё год назад нагнали на меня тоску невероятную своей превеликой убогостью и однообразием.

VII. Глаза уже опытного — 14-летнего! — натуралиста жадно заскользили по травам, кустарникам, болотцам; несмотря на внешнюю безжизненность, здесь всё же обитали милые моему сердцу мелкие существа, на многих из которых я охотился даже в Крыму. Увлекшись их сбором и наблюдениями за ними, я не заметил, как медленно, но неуклонно оттаивает моя ожесточённая и израненная душонка. Все эти встречи со здешней живностью подробно описаны мною в других книгах, и повторяться здесь не буду, кроме разве тех случаев, когда без этого нельзя будет тут обойтись уж совершенно. Посёлок окружали неглубокие кочковатые болота, буквально кишащие живностью; над ними метались огромные стаи куликов, чаек, уток всех размеров — от крохотных чирков и нырков до увесистых гоголей и крякв. Вдали, где болота переходили в озёра, белели яркими мазками лебеди, коих в бинокль я насчитывал многие десятки; носились и реяли крупные птицы — кроншнепы, цапли, хищные крючконосые скопы. С другой стороны посёлка, за кладбищем, начиналась ковыльно-полынная степь с кустами жимолости, спиреи, степного миндаля, ветки которого весной покрывались сплошь ярко-розовыми цветами, что напоминало мне Крым — но там миндальные деревья были большими, а здешние кустики едва достигали колена; забегая вперед, скажу, что этот красивейший кустарник теперь в тех краях не существует — полностью вымер, по-видимому не вынесши соседства человека, его дорог, полей и прочего «преобразования» природы. Белые скелеты берёз, так испугавшие меня зимой, оделись густой пышной листвою, так что деревья эти выглядели не отталкивающе, а весьма оригинально и живо, и на ветру слитно шумели; но вот леса, составленные из этих берёз и осин с зеленовато-серыми стволами и качающимися на длинных черешках плотными листьями, были совсем маленькими — от группы в десяток деревьев до нескольких сот метров, но не более; эти перелески были разбросаны по степи как попало, и назывались они в сих равнинных краях околками. На их опушках и на полянах между ними росло великое множество земляники, которую я до того времени не пробовал и каковая мне весьма понравилась. И ещё тут росло много всяких грибов, из которых исилькульцы собирали лишь один вид — те самые грузди, которые солили в бочках для закуски под самогон, о коем зелье будет сказано в своё время; остальных грибов в те годы местные жители, как теперь это ни странно, не употребляли совсем, считая их всех погаными. Лишь потом, уже при мне, стали солить, кроме груздей, ещё и волнушки, а ещё спустя несколько лет, по примеру эвакуированных сюда жителей Европейской России, стали жарить, мариновать и сушить всю прочую съедобную грибную разность — подберёзовики (по-местному обабки), подосиновики, опята, маслята, даже коровники и сыроежки; дольше всего «держались» белые грибы боровики и шампиньоны, упорно причисляемые исилькульцами к поганкам, но вскоре «сдались» и они…