Изменить стиль страницы

IX. Здесь следует сказать о дровяных складах, куда я не раз ездил с хозяином для пополнения топливных запасов. Это были огромные штабеля из извилистых стволов и веток саксаула; весь штабель в сечении был не треугольным, не полукруглым, а квадратным, и меня весьма удивляло то искусство, с которым складывали сей штабель, умудряясь придать ему наименьший объем, что достигалось компактным расположением искусно сложенных кривейших и горбатейших отводов, как бы вплетенных друг в друга, и при этом сохранить чёткую в сечении прямоугольность всех штабелей, каждый из коих тянулся на четверть километра или больше. Наверное, думал я, где-то в неведомых мне краях, относительно недалеких отсюда, растут мощные саксауловые леса, и мне очень хотелось в них побывать — быть может, около этого самого Солдатского есть такие? Я тогда глубоко ошибался: эти гигантские штабеля саксаула, вырубленного в тугайных (приречных) лесах тех краёв, были последними в своём роде, и заготавливались не столь ради топлива, как для очистки мест под будущие хлопковые поля. Так были истреблены эти удивительнейшие саксауловые рощи, не дававшие пустынным барханным пескам вторгаться в плодородные долины, и тугайные прибрежья с их уникальнейшим растительным и животным миром, и многочисленные разновеликие оазисы, где росли бы вкуснейшие фрукты и овощи, а теперь расстилаются унылые, пропитанные вонючими пестицидами, хлопковые громадные, но убогие плантации. Плоское и кривое саксауловое полено, для печки, не рубили и не пилили: достаточно им было ударить по твёрдой земле, как оно ломалось, будучи хоть и тяжёлым, но весьма хрупким. В общем, Ерёминым требовалась новая печь, а Гребенниковы им мешали, особенно когда каковых, по выписке отца из больницы, стало трое; немаловажной причиной было и то, что родители не сумели избавить себя и меня от паразитирующих на нас насекомых, каковых вшей мы нахватали ещё на новосибирском вокзале; усиленно размножаясь, они были обнаружены хозяевами уже на их белье; проглаживание такового горячим утюгом, когда прижаренные им вши жирно щёлкали, помогало им ненадолго, так как к хозяевам от нас, как из питомника, поступали всё новые поколения этих гнусных тварей. Избавиться от них в этой тесной ерёминской квартирёшке родители не имели возможности: отец был после перелома ноги малоподвижен, а мать, некогда получившая «дворянско-французское» воспитание, так и осталась неприспособленной ни к стирке, ни к уборке, ни к глаженью, тем более в таких наших странных безнадёжных мыканиях по стране, без пристанища. И вот в один прекрасный день всё наше добро, включая нас самих, ручную кладь и громоздкие железнодорожные ящики с вибратором, книгами, домашней утварью, было погружено в золоторедметовскую трёхтонку, обвязано верёвками; мы с матерью разместились в кузове между клади; отец же кое-как, с помощью Ерёмина, вгромоздился в кабину на сиденье рядом с ним; мотор грузовика заурчал, и трёхтонка, медленно и угрюмо качаясь от высоких тяжких ящиков и скрипя рессорами, тронулась в новые для меня страны — может быть, на вечное моё там жительство, если у отца пойдут дела как он предполагает. И потому мне немного жаль было уже Ташкента, во многом ещё мною непознанного и таинственного. Одной из его многочисленных достопримечательностей был рынок, но о нём — в следующем к тебе письме.

Письмо сорок первое:

БУШКУЛЁСУМ-БУЗУМ

I. О восточных базарах написано столь много талантливого и красочного, что это моё письмо ничего к тому не добавит; как бы то ни было, увиденные тогда картины поразили меня необычайно; теперь они нигде никогда не повторятся, поэтому я всё же изложу здесь письменно, насколько это помню, картину ташкентского рынка более чем полувековой давности, а, если точнее, то лета 1940-го, то есть последнего предвоенного года. Ташкент оказался городом громадным, он вместил бы несколько моих Симферополей; базаров и базарчиков всякого рода имел множество превеликое; одним из выдающихся был базар, узбекское название коего я не помню, а по-русски он назывался Воскресенским рынком; до него с нашей Тезиковой дачи можно было добраться часа за полтора на трёх трамваях. Когда мы с отцом с трудом преодолевали этот путь (с трудом, потому как больная отцовская нога и его палка очень затрудняли дело, особенно при входе-выходе из вагона в нарастающей давке и неразберихе, а посещать всяческие толчки и базары он очень любил) и вылезали из последнего трамвая, то шум и гам толп, текущих туда, к рынку, поначалу непривычно оглушал; этот людской разноцветный и разноязычный поток принимал нас в своё русло и нёс нас туда, вперёд. У входа в широкие ворота рынка поток сужался, стискивал нас, отовсюду слышалась узбекская, таджикская, русская и бог ещё знает какая речь, ругань, смех и всякие другие звуки; в этой людской «горловине» запахи аппетитных кушаний и фруктов, так и пёршие сюда с рынка, смешивались с крутым духом потных человечьих тел, и получался некий сложный невообразимый бьющий в нос аромат, ни на что другое не похожий, и каковой тоже, конечно, никогда не повторится. Но вот ворота позади, и мы вынесены людским потоком на базарную площадь; собственно площади и не ощущается, так как со всех сторон нас окружает возбуждённое кишение людских толп, то текущих ручьями, то завихряющихся в водовороты, то сбивающихся в ещё более плотные массы, и эта картина напоминает мне как раз одну из тех, которые я, будучи совсем ещё юным биологом, для созерцания в микроскоп разводил в баночках с гниющими «душистыми» растворами такое количество инфузорий, коловраток и прочей микромелочи, что даже придавленная покровным стеклом капля была от них непрозрачной, а в поле зрения прибора являла собою захватывающее диво — мириады живых существ, крупных, мелких и мельчайших плавали, бегали, струились, мерцали, прыгали, однако в этом бесконечном движении угадывался какой-то порядок, и независимость каждой этакой живой тварюшки была явно подчинена некоим общим законам всего биоса; ты, Андрюша, неоднократно видел в наши микроскопы такие картины. Так вот нечто подобное я увидел тогда в Ташкенте — в потоках коловращаемых людских толп; я и сам был как бы одной из мириадов инфузорий, кишащих в толще этой странной живой сплошной среды, почему-то именуемой рынком или базаром.

II. Но мы двигались дальше, в его глубины, и тут меня ждало нечто совсем уж удивительное. По обе стороны людского потока выстроилось по одной шеренге нищих, но не просто обедневших людей в лохмотьях, что побирались у нас в Крыму: это была галерея неких монстров или чудовищ, могущих привидеться разве что в кошмарном сне. Основательно расположившись на своих местах в этих сказанных двух шеренгах, сидя не более чем в метре друг от друга и протянув пригоршней вверх ладонь руки, если таковая была у её обладателя (иные были безрукими, а может и подделывались под таковых, напялив поверх плечей застегнутую одежку), или же выставив на землю впереди себя пиалу, кружку, тюбетейку, в надежде на милостыню, кого тут только не было, в этой невиданной галерее! Горбуны, безногие, безрукие, слепые — среди последних особенно отталкивающими были нищие с совершенно вытекшим гноящимся глазом, с сине-чёрным провалом глазницы, ведущим куда-то внутрь головы, с красными вывернутыми веками (я уже знал, что эта очень заразная болезнь называется трахомой), с ужасающе-выпуклыми бельмами на обоих, сильно вытаращенных, глазах; с огромной, окружённой гнойниками, дырою вместо носа; с лицом, почти сплошь покрытым громадными шишками, каждая из коих имела на вершине яму с разноцветными нагноениями вокруг; после я узнаю, что эта хворь называется пендинкой, или пендинскою язвой, тоже очень заразной, и микроскопические возбудители её запросто переносятся в этих краях от человека к человеку неким видом москита. Здесь следует сказать, что никакого санитарно-эпидемиологического контроля или даже беглого осмотра медиками участников этого парада не было, равно как и не было таковых по отношению к продаваемым на рынке продуктам, о коих речь будет дальше; то, что сообщалось тогда в печати о полном уничтожении в Туркестане тех или иных болезней в двадцатые-тридцатые годы — было, мягко говоря, неправдою, полностью опровергаемой хотя бы этими двумя шеренгами нищих, выставляющих напоказ свои мерзейшие зловонные язвы. Эти явно заразные больные сидели вперемежку с «просто» уродами с недоразвитыми кривыми конечностями, которые для вящей убедительности заплетены столь удивительным образом, что брала оторопь: как это у сидящего на земле большеголового существа с неестественно коротким голым туловищем из-за затылка свисает на грудь стопа закинутой за шею ноги, причём не о пяти, а о трёх пальцах, но зато тощих, кривых и удлинённых; или же, наоборот, имеются все пальцы, как бы на руке, но растут они не из предплечья, ни даже из плеча, а прямо из верха туловища, где должно быть плечу (у этого субъекта, впрочем, медяков в кружку было набросано больше всех, по-видимому за уникальность его замечательнейшего уродства); выставленные культи ног, с язвами и без таковых, даже сине-гангренозные с белым гноем, вызывали меньше удивления, сострадания, а стало быть и гонорара. Впрочем, эти демонстраторы своих болезней, может быть, чаще других опустошали свои кружки-тюбетейки, дабы не выглядеть слишком богатыми и перед соседями-конкурентами, и перед подавателями милостыни: ну кто же будет кидать пятак в полнющую почти до верху кружку, будь ты хоть о трёх бельмах и о трёх же ногах, выставленных для обозрения? Сказанный живой паноптикум в виде двух рядов калек, уродов и болящих был потрясающ; сквозь их строй должен был протискиваться весь люд, вливающийся на рынок; кто-то из нищих дёргался в нервных конвульсиях, похоже, что искусственных; у другого, которого был эпилептический припадок, скорее всего натуральный, были разбиты в кровь тыльные стороны ладоней, изо рта пузырилась липкая пена, а открытые глаза были заведены вверх так, что были видны лишь белки; в пиале его, увы, валялась лишь пара жалких грошей. Но более всего было кожных язвенников, и очень может быть, что эти их хвори не лечились, но поддерживались искусственно, или даже специально устраивались, о чем я узнаю довольно-таки скоро, будучи посаженным на 20 лет в лагери: некие заключённые устраивали себе под кожею большущие нагноения, чтобы не выходить на работу за зону; впрочем, о том будет рассказано подробно в должном месте. Надо всеми этими базарными калеками и язвенниками роились во множестве мухи — тёмно-синие, ярко-зелёные и большущие серые с брюхом в клеточку, называемые в науке серыми мясоедками, кои мечут на гниль не яйца, а уже готовых личинок, каковыми могут мгновенно как бы выстреливать; в ранах и язвах иных нищих заметно было шевеление личинок названных мух. Здесь я сделаю малое отступление, дабы неискушенный читатель не обвинил меня в фантазёрстве: было время, когда мушиных личинок специально клали в раны лежащих в военных госпиталях, дабы эти существа выедали всё гнилое, ибо они не едят живого свежего мяса, и таким образом рана очищалась ими весьма тщательно и стерильно, и было это в ту пору, когда антисептиков и антибиотиков для такого рода обработок ещё не выпускалось в нужных количествах.