Изменить стиль страницы

Я прекрасно помню нашу последнюю встречу: мы шутили, смеялись по телефону, потом он сказал, что едет ко мне. Я поразилась — ведь я зазывала его уже несколько месяцев, и каждый раз, сославшись на головную боль или занятость, после кофе он сразу же уходил — но тут вдруг растревожил меня неожиданным предложением, за которым последовал стук в мое сердце и звонок в мою дверь.

Мы сидели в моей комнате с коврами цвета невнятной горчицы, причем он посадил меня к себе на колени, стряхивая пепел на подлокотник кожаного черного кресла и показывая мне в Сети акции, которые приобрел.

Эти акции вдруг подскочили.

Они пошли вверх буквально на наших глазах, и у нас тоже все пошло вверх и закружилось: у него поднялся член, участилось дыхание, как-то сама по себе, без задержек, слетела льняная рубашка и брюки, и мы, как пловцы синхронного плавания, упали в постель.

Затем, когда его семя все еще было во мне, наполняя меня освежающим чувством орошения давно сухого колодца (я успела лишь накинуть халат, чтоб его проводить — он же, выполнив свое дело, спешил), он поцеловал меня в губы, посмотрел на меня пронзительным вневременным взглядом и ступил за порог.

До сих пор помню улыбки совершенного довольства на наших лицах.

На моем — потому, что мои иссушающие душу фантазии наконец превратились в дрожащую, как рябь на воде, мокрую явь (распрощавшись с ним, я в каком-то оцепенении легла на кровать, ощущая, как его влажная сущность впитывается в мои поры как счастье); на его — оттого, что все мои чувства сразу передавались ему.

Мы понимали друг друга как близнецы, с полуслова; заводились с полуфлюида, с пол-оборота, и вот до сих пор перед глазами стоит: я по одну сторону двери в махровом белом халате, в уютном, нагретом нашим дыханием, освещенном лампочкой домашнем тепле, с босыми ногами на аккуратной, чисто подметенной кафельной плитке, сберегающая в себе изошедшую из его тела, соскользнувшую в мое тело эссенцию, этот давно вымаливаемый мной эликсир; он — по другую сторону, на фоне вечерней сгущающейся темноты, сквозь которую виднеются дети со светлыми пятнами полотенец, вернувшиеся с купания или из ландромата, на неровной бетонной площадке с налетевшими на нее сухими листьями, птичьими перышками и песчинками, ржавой хвоей — темный, крепкий, прожженный жизнью и солнцем, с потаенным исподом, глядящий на меня сквозь пелену собственной тайны, сквозь печальную завесу времен.

Мы улыбаемся друг другу через порог…

После этого он исчез.

Все мои попытки его разыскать не увенчались успехом: сколько я ни посылала ему электронок, все они возвращались обратно, сколько ни проезжала мимо его дома — окна без занавесок были пусты.

Его дом напоминал полый череп, труп без души.

Кто-то сказал мне, что он возвратился в Иран, и я странным образом успокоилась, похоронив надежду на нежность.

Прошло восемь разношерстных, ничего не значащих без него лет (во время которых я успела сойтись с другим и даже родить), и наш общий знакомый, рыжеватый армянский дилер алмазов по имени Ара, в одиночку воспитывающий веснушчатую аутичную дочь, вдруг сообщил, что Садега видели в Глендале, где он якобы сдавал в аренду худмастерские, и тогда я при помощи этой зацепки отыскала агентство, где он работал, и позвонила туда.

Трубку взяла ушлая густоголосая женщина то ли с армянским, то ли русским акцентом, гаркнувшая мне прямо в ухо:

— Кого-кого? Сафика? У нас таких нет!

Я отчаянно держалась за ниточку.

  За телефонный провод.

    За разговор.

Хоть за что-то, соединявшее меня и его.

Мне нужен был провод. Мне нужен был повод, чтобы лишний раз произнести его имя.

Как будто этим я его оживляла.

И вот оживила снова: «Садег».

Ничего мне не ответив, густой голос женщины (сонорные звуки бурлят, сильная накипь акцента) крикнул куда-то вовне:

— Тут спрашивают о Садеге… ну помнишь, импозантный такой, запонки даже носил. Почему он ушел?

Я опечалилась, поняв, что мой любовник оттуда уволился и, значит, возможность его найти нулевая, как вдруг услышала издалека доносящийся голос: «он умер».

Весть из прошлого, принесенная дуновением ветра, выдыханием воздуха из обветренных губ.

— Простите, я не слышу, что вы сказали? — желая растянуть разговор, во время которого до меня долетали песчинки и перья из вечности, спросила я.

Восемь лет пустоты — и вот она принялась наполняться. Хотя бы слезами (песчинка попала мне в глаз). Хотя бы слепком с того, что когда-то было Садегом.

Крошками со стола, за которым сидел. Распавшимися связями с людьми, с которыми говорил. Сотрясанием воздуха словами о нем. Обрывками воспоминаний, которые имели отношение к тем, кто их сохранил (больше к ним, чем к нему).

— Так можно поговорить с ним? — принялась настаивать я.

— А Вы не слышали, что мой коллега сказал? Сейчас я еще уточню. Секундочку подождите. — густой голос мне деловито и споро пытался помочь. Как будто в химчистке случайно оторвали пуговицу от пиджака. Или я явилась в бюро находок и сейчас мне доложат статус левой перчатки («потерялась и счастлива»).

В моей душе, внутри меня Садег всегда был жив, но женский голос без модуляций наконец донес дополнительную информацию:

— Он умер от рака. Простите.

Нежданный удар.

Можно ли представить состояние, в которое я вверглась, узнав, что его больше нет!

Неважно, что он сбежал от меня в другой штат, в другой отсчет времени, в далекое ведомство, что его сперматозоиды задирали носы, завидя меня — важно было, что ходики моей жизни отмеряли часы, лишь зная, что он существует.

Я лихорадочно принялась собирать дома вещи, которые принадлежали ему, не обращая вниманья на то, что в процессе этих взвинченных поисков ломаю или порчу свои.

Вот его просроченное удостоверение личности; авторучка с нарисованными на ней, ползущими в никуда, голопопыми младенцами Херинга; копия расписки о продаже горшков, выданная Мохаммеду Резе Пахлави; футболка с иероглифами, одна из тех, которыми по приезде в Америку подрабатывал еще не нюхнувший ни пороха, ни белого порошка юный Юсуф, и, наконец, резюме, в котором перечислялись выставлявшиеся в его галерее великие имена.

Он заполонил всю мою душу, не уступая места ничему постороннему — тем не менее, вещи, которые остались после него, все эти мелкие мелочи, авторучки, арт-каталоги, бутылки, футболки, фужеры, совершенно не соответствовали той громадной фигуре, которой он в моем представлении был.

Его сыновья отказались со мной говорить — и тогда я послала в госагентство запрос.

Как получить зареванные, заверенные печатью уверения в смерти?

Как можно верить последнему дыханию человека, когда-то занимавшемуся подделкой картин?

Ускользнув от кредиторов, он ускользнул и от меня.

Я хотела узнать, где он похоронен, обнять колени кладбищенского гранитного камня, найти хоть что-то, что можно было бы ему приписать, чтобы сказать останкам — «прощай».

Заполнила необходимую форму и расписалась, вложила вопль души на государственном бланке в конверт, а затем бросила послание в узкую почтовую щель. Сердце стучало.

У меня не было ни спичек, ни сигарет. Вокруг мчались машины, спешили собаки, люди на улицах доедали корндоги. Медленно толкая коляску перед собой, я высматривала на улице подходящую жертву. Наконец долгожданная сигарета (я не курила уже несколько лет) оказалась во рту.

Ногой я опустила железный рычаг, застолбивший коляску на месте. Оперлась о ручку коляски рукой. Медленно втягивала в себя пламенный воздух.

Все вокруг вдруг замолчало.

Молчание мира, равное длине выкуриваемой сигареты.

Я стояла с дрожащей сигаретой в руке посреди улицы, и люди натыкались сначала на коляску, перегородившую полдороги, а потом на мой взгляд, скрытый очками от солнца — наверное, я выбивалась из общего ряда, но мне было сейчас все равно.