Изменить стиль страницы

Урсула К. Ле Гуин

Эпиграф из Бодлера Hereux celui qui comprend sans effort le langage des fleurs et des choses muettes (Счастлив тот, кому понятны без труда язык цветов и молчащих вещей. Эпиграф дадим без перевода.) Когда я иду к себе на участок, называемый «Березки», воображаю себе не поручиком в отставке, а гуль-муллой — священником цветов. Дойдя до поворота, вижу веселую стайку ромашек. Думаю о Маргарите Меклиной с нежностью. Здравствуй, сестра (по-французски marguerite — ромашка).

Александр Ильянен

(из нового романа «Братья и сестры»)

Jealousy или Жизнь во время Жизни

Всякий талант есть медицинский диагноз, чего уж там. Автор Маргарита Меклина страдает раздвоением (на самом деле — размножением) личности, то есть редчайшей способностью наблюдать себя отвлечённо, а другого — приближенно.

Утрата томительного интереса к себе — случай редкий, но не совсем исключительный. Обычно за этой утратой следует описанная Мефистофелем скука.Отдохновение души. Но чем насмешливее и отдалённее внимание нашего автора к собственной персоне, тем равноправнее эта персона становится среди персонажей вымышленных. В отличие от, скажем, Одиссея или, скажем, Алигьери, которые не были достаточно прозрачны и в Аду неприятно выделялись — автор Меклина умеет потеряться среди [своих] теней.

Хотя поначалу мне казалось, что все персонажи здесь вымышленные. Что всегда порождает в моём мозгу сестёр Зависть и Ревность (одно слово jealousyпо-английски, кстати) — как можно придумать-создать чужую жизнь? Как вообще можно что-то придумать и зачем, кстати, нужно что-то выдумывать: мир неописан и неописуем. Вымышленные чудовища — как девы с пёсьими головами, населяющие отдалённые закипающие моря, не слишком страшны, желанны, правдоподобны. В то время как персонажи Меклиной страшны, желанны, правдоподобны.

Если бы писателя Риты Меклиной не существовало, мне пришлось бы её придумать: эта проза существует, чтобы напоминать — у слова по-прежнему могут быть вкус, цвет, осязание, сила сострадающего и насмешливого взгляда. Эта проза происходит медленно, точно, даже с несколько томным самолюбованием, задерживаясь на особенно сильных мнениях, чувствах, метафорах. По выражению одного замечательного непонятного художника, в обьекте искусства важнее всего — сделанность — Меклина знает, что это такое. Персонажи Меклиной украдены ею из так называемой реальности и перемещены в волшебный, жутковатый замок слов, где нет смерти, нет снисхождения, а падших не жалеют, а желают.

Как? То есть как это сделано? Она умеет покидать тело. Это явление было многажды описано в специальной литературе. Вот например так: «Однажды выкручивая лампочку, поэт NN почувствовал, что его душа спиралеобразно выскользнула из тела — вывинтилась, подобно лампочке из патрона. Удивленный, он глянул вниз и увидел свое тело. Оно было совершенно недвижно, как у человека, спящего мертвецким сном. Затем ему почему-то захотелось посмотреть, что делается в соседней палате. Он стал медленно просачиваться сквозь стену…» Вероятно, из этого состояния сподручнее всего наблюдать за жизнью собственного тела и иных «милых, толстых и плотных тел».

Обобщим: письмо Меклиной — телесное письмо. Один мудрый человек ругал меня когда-то, мол, пишу про то, что между ног, а это неверно, так как между ног у всех одинаковое, а писать нужно про то, что у всех разное. Не могу согласиться — одинаковой бывает только дурная литература, а между ног у всех разное, и уж совсем по-разному способны говорить об этом осторожные (не кантовать!) беллетристы. Осторожных, внимательных, пристальных, медленных мало. Но вот есть же:

«Я люблю дышать в его продольные чуткие уши я люблю разглаживать его жёсткие брови… сразу после того как кончает, он говорил мне, что секс не имеет direction, он похудел как-то снизу, на тонких иссохших ногах, как нашлёпка, контрастом — обильные волосы и мужская, набухшая жизнь…

Он попросил её сесть на него. Вдруг что-то прошло, проскользнуло. Ухнуло, будто в море.»

Так Меклина пишет про некоего персонажа в своей первой книге «Сражение при Петербурге». А вот как — наверняка про него же, но уже мертвого — в программно-перформативном рассказе «Моя преступная связь с искусством»:

«Секс сух, как пара слов, оброненная в одночасье.

Как стерильные, протертые спиртом, пустые столы в кабинете врача.

Не рука в тряпичной темноте складок — будто мышь скребется в углу.

Будто тряпка трет с усилием пол.

<…>

Его образ, разъятый на части и посему несоставимый в одно: передо мной.

Кристаллы смерти, белая пыль, вброшенная в пустое пространство.

Парящая в воображении голограмма вместо гладкого голого тела.

Архивные электроны и элегантные арткаталоги вместо эмоций, эрзац вместо эрекции.

ПОЧЕМУ? ГДЕ?

Первый всхлип, последний рывок.»

Я выделила именно этот аспект у Меклиной, во-первых, потому, что я сейчас вынуждена много читать Шкловского и Эйзенштейна и ничего тут не поделаешь, а во-вторых, потому, что это один из кратчайших путей определить мастерство писателя. Дайте мне рычаг, покажите мне описание полового акта или оргазма, нарисуйте мне яблоко и я вам скажу кто вы. (Не то чтобы вы меня особенно спрашивали).

Так вдруг помню — среди общеприятной — общепринятой пестроты одного из неранних романов Аксёнова — герой что-то такое делал с героиней и героиня что-то такое испытывала, отчего делалось стыдно и смешно и страшно одновременно. Страшно оттого, как всё же коварна изящная словесность, так и норовящая садистически (грандмастерица садизма — сказала бы Меклина) обнажить твою литературную сущность ханжи и врушки и лентяя в смысле поиска лучших слов и выстраивания их в лучшем порядке. Ибо сказано: когда пишешь о голом, становишься гол.

Так что, кто знает, может, и прав был мой мудрый друг — не ходите, дети, в Африку гулять (пока, пока ещё не ходите!). Или, как пишет Рита Меклина:

«оргазм <пробел> <пробел> <пробел> <пробел>»

В одной из давнишних меклинских книг поразил меня следующий абзац: «В музее старинных механизмов вращались тонкие медные диски, под которыми прятались цеплявшую музыку крюки и где стояло пианино, у которого сами по себе выстукивали мелодию клавиши, где в ящичке с вывеской „Тюрьма“, если бросить монетку, открывались окна и двери, и во двор выходил маленький, но совсем как настоящий гуттаперчевый стражник».

Я часто ходила в тот музей на заселённом воскресными собаками пляже Сан-Франциско, да слов для него у меня не нашлось. В то время как Меклина так же безжалостно ухватила взглядом маленького гуттаперчевого стражника, как и бесчисленных прочих своих сказочных отпрысков: лепидоптеролога и герпетолога, Маргариту и «Фриду», Байарса и Ботеро, тихого акустического гитариста и громких гаучо и — самое главное — щенка, поедающего мандарины.

Не отвлечённое, не избирательное, но настороженное и раздражительное воображение=зрение Меклиной вбирает в себя всё, как вышеупомянутый щенок, как пылесос в детских руках. [Горе мне о горе повторяет мама].

Бесмысленная полнота бытия, вынужденный вуайеризм эмиграции, библиотечное разбухание, чужой язык в пересохшем от курения рту, подавляющий оптимизм калифорнийских пейзажей. Проза жизни.

Полина Барскова

Часть I

Полные тарелки, пустой ресторан

День рожденья отца.

Закупоренные в затхлой квартире отец и мать почти никуда не выходят. Но иногда мать справляется у Ирены по поводу нужных снадобий и, узнав, что льняное семя — это linseed,а мумиё — amberat,устремляется в «органический магазин».

Ирена звонит в ресторан и резервирует стол. Пусть увидят, что кроме тесных кухонных стен и заставленных стеллажей есть что-то еще.