Я порхала в тот день, словно окрыленная. Я — сметливая быстрая девочка — была кому-то нужна. Настолько нужна, что мне за это собирались платить деньги. Обо мне позаботились, дали жилье. Я могла теперь разговаривать с теткой на равных, могла возражать ей хоть на каждое слово, могла дерзким взглядом отшить прилипчивого старца.
Все это, конечно, так. Но какая же я еще была наивная — сущий ребенок! Мне хотелось быть на равных с теткой из магазина. Разве это не смешно?.. Я намеревалась дерзить вполне безобидному больному человеку, у которого в жизни, может быть, и осталось-то всего удовольствия что помечтать. А уж посидеть рядом с молоденькой глупой девицей, насладиться созерцанием ее рдеющих щечек, вдохнуть благоухание ее юности, коснуться ее гладкой теплой коленки... — вообще предел желаний.
Ныне я чаще бываю великодушна, нежели тогда.
Вера, Надежда, Любовь. Так звали девушек, к которым меня подселили. К моему появлению в комнате они отнеслись по-разному. Вера захлопала в ладоши, Надя неопределенно хмыкнула, Люба недовольно проворчала:
— И так не развернуться — как сельдей в бочке! А они еще одну кильку прислали.
Вера уже суетилась вокруг меня, засовывала в какой-то шкаф пакет с полустертой надписью «Мальборо» и тараторила:
— Любка! Ну что ты говоришь? Ты посмотри, посмотри, какая это килечка! Посмотри, какая рыбонька-раскрасавица к нам заплыла!
Любовь пожала плечами, оглядела меня оценивающе:
— Ничего особенного! Обычная. Мы здесь и не таких видали.
Вера помогла мне затащить в комнату и собрать кровать с панцирной сеткой, успокоила:
— С нами тебе будет хорошо! А на Любку не обращай внимания. Это пройдет. Привыкнет к новому человеку. Вообще — она не злая.
Доброты, сердечности, участия Вере было не занимать. Мы подружились с ней с первой минуты. Но с внешностью ей не повезло — она, увы, была дурнушка. Надежда — так себе, симпатичная; таких много на улицах Питера. А вот Любаша — просто красавица; хотя иногда бывала злючкой — не подступись!
Про работу мою нельзя было сказать — не пыльная. Пыли-то как раз в костюмерном цеху хватало! Молоко за вредность можно давать. Но и интересная была работа. Костюмы к спектаклям — целый музей — всех времен и народов. Тут и доспехи Олоферна, и средневековый наряд Лоэнгрина, и черная мантия Фауста... А наряды героинь! И из «Пиковой дамы», и из «Евгения Онегина», из «Орлеанской девы» и из... всех не перечесть. Был грешок: все, что можно, я перемерила — уж слишком велико искушение, выше всяких сил. И каждой из героинь я побыла. А однажды, нарядившись Кармен, даже покусилась на хабанеру. Но живет ли на свете девочка, которая не видела бы себя в роли страстной Кармен?.. Так помыслив, я быстро простила себе свою дерзость.
Ах, театр! Он ведь был для меня как ликбез.
Много ли я смыслила до тех пор в опере? Много ли понимала в балете? Что-то видела по телевизору: «Танец маленьких лебедей» и «Что день грядущий мне готовит?». Только и всего. Этого явно маловато для интеллигентного человека. А я стремилась к интеллигентности — как ее понимала (помнится, даже тяготилась провинциальным происхождением — вот глупая!), а именно, побольше знаний и впечатлений. В театре я в прямом смысле слова перещупала все спектакли пальцами. Я была не со зрителем и не зрителем, ибо стояла по другую сторону оркестровой ямы. Я была участником спектаклей. Я слушала оперы из-за кулис, видела изнанку балетов: как балерины — улыбающиеся и легкие, как пушинки, на сцене, забежав за кулисы, в изнеможении падали на руки подруг и кляли дирижера последними словами из-за того, что он взял слишком быстрый темп. Бедняжки! С них пот катил градом. Тысячу раз ошибается тот, кто полагает, что у артистов балета легкий хлеб...
Я быстро и навсегда полюбила оперу и балет. Это замкнутый круг: чтобы полюбить, надо познать, а чтобы познать, надо полюбить. Входить в этот круг следует постепенно и по возможности раньше — когда еще восприятие обострено и жадно. Я вошла вовремя. И если бы не этот зигзаг моей судьбы, вряд ли бы я теперь даже приблизилась к пониманию совершенства. Я увидела изнанку искусства, подбивку, швы; я вошла в кухню и наблюдала работу мастеров. Это невероятно помогло мне впоследствии, ибо законы едины для всех искусств, и роман можно успешно строить на принципах оперы.
Здание театра великолепно. Всякий может созерцать его снаружи. Всякий при желании попадет в зрительный зал — позолота, бархат, лепнина — все это очень впечатляет, особенно если ты попадаешь в Мариинский театр впервые, к тому же ты из провинции и самое значительное, что видел в своей жизни, — церковь Федора Стратилата под вечерней звездой, или церковь Спаса Преображения на Первомайской улице, или башня Кокуй из детинца... Но есть еще сокрытая от посторонних глаз служебная часть здания. И это целый город! Это бесчисленное количество коридоров — и ярко освещенных, увешанных стендами и плакатами, и полутемных, подвальных, таинственных, мрачных, кривых, заканчивающихся тупиками; это целая система хранилищ декораций; это карманы, лестницы, люки, какие-то фермы и двери, двери, двери — многие из них всегда закрыты, будто ведут в никуда, и пороги их покрыты толстым слоем пыли.
Я, сметливая быстрая девочка, оказалась еще и не в меру любопытной. Ах, как мне пригодились мои вечные потертые джинсы! По старинным чугунным лестницам я поднималась на головокружительную высоту — в «поднебесное» царство пожарных и осветителей. С этой высоты я глядела на декорации, на рабочих сцены, на хор, выстроившийся на сцене. Хор напоминал мне горстку риса. Это было так смешно: на месте тенора я видела только лысину, а режиссер, расхаживающий по авансцене, всегда такой строгий, внушительный, с всклокоченными, как у Моцарта, волосами, мало чем отличался от лесного муравья.
А потом я спускалась в подвалы — полутемные, душные, пыльные. Порой сердце замирало от страха. Мне чудились какие-то неясные звуки — будто магнитофонную ленту протягивали в обратную сторону. А может, это были не капризы акустики? Может, это был голос самого театра? Может, сто тридцать лет назад архитектор Кавос научил здание говорить или хранить звуки? Может, это его, архитектора, голос я слышала или голос одного из певцов прошлого: Булахова, Лавровскую?.. А однажды к голосам вдруг прибавились тени. Я так и обомлела, спряталась за выступ в стене. Я увидела длинную вереницу рабов. Они несли на плечах какие-то сети. Призраки. Заблудилась в подвалах сцена из «Аиды»? И жила здесь эта сцена сто лет... Увы! Все оказалось проще. Это рабочие сцены несли из хранилища кулисы для очередного спектакля.
...Какая я все-таки была глупая! Мне тогда стало смешно. А теперь еще смешнее. Лет через десять скажу ли я так: какая я была глупая. Дай бог!.. Мне сегодня отчего-то грустно. Не будет ли мне тогда еще грустней?
С соседками по комнате я подружилась быстро. Я вообще легко схожусь с людьми. Девочки оказались славными! И Любаша... Хотя, конечно, злючка иногда.
Вера, Надежда, Любовь. Они ждали Счастья, но пришла я — Елена Иноземцева. А Счастья не было...
Знакомые ребята смеялись:
— Почему Елена?
Сами же и отвечали: