Шулейко умоляюще взглянул на Оксану Петровну. Та посмотрела на часы, потом решительно тряхнула пышными волосами:

- Едем!

ДОМИК В БАЛАКЛАВЕ

На узенькой тесноватой улочке буйствовали старые акации. Они лезли в окна, укладывали ветви на балкончики и карнизы; их бугристые перекрученные корни пучились и клубились, словно одревесневшие осьминоги. Их деревянные чешуйчатые щупальца выворачивали тротуарные плиты и брусчатку мостовой.

Просторный балкон почти весь вдавался в густую крону столетней акации. Ветви ее пролезали сквозь каменные балясины, обвивали их и вползали на перила. В этом зеленом шатре стояла девушка в длинном белом платье и расчесывала волосы, закрывавшие грудь.

— Это моя младшая пра, — пояснил Покровский, отворяя калитку. — Верок, к нам гости! Побудь, милая, за хозяйку. Накрой нам столик в саду.

Шулейко показал глазами Оксане Петровне на портфель с дневником Михайлова.

Дать ему почитать?

Пожалуй.

Пока правнучка Покровского хлопотала по хозяйству, а Оксана Петровна ей помогала, Георгий Александрович, водрузив на нос тяжелые очки, вчитывался в записи своего командира. Шулейко поглядывал на него вполглаза. Старик читал внимательно и спокойно, лишь легкая дрожь, в пальцах, перелистывающих страницы, выдавала его волнение.

— Ну что ж! — вздохнул он, когда закрыл папку и когда Шулейко рассказал, как были найдены дневник и останки Михайлова.

— Я всю жизнь ждал, что кто-нибудь меня, все же расспросит о «Святом Петре»... Верок, ты можешь еще успеть к катеру на Золотой пляж. Спасибо тебе, милая!.. Оксана Петровна, садитесь поближе. В вашем присутствии мне легче говорить правду. Впрочем, мой возраст и без того не позволяет лгать. Да и скрывать мне нечего, ибо за содеянное Бог покарал меня весьма чувствительно: в общей сумме пятнадцать лет лагерей. А год сталинского лагеря стоит трех лет царской каторги. Уж вы мне поверьте.

— Как? — удивилась Оксана Петровна. — Вас судили за «Святого Петра»?!

— Не волнуйтесь, моя дорогая. Меня судили как турецкого шпиона. Но поскольку это был чистейший бред, я утешал себя тем, что сижу не безвинно, а искупаю свой тяжкий грех перед Михайловым и всей командой. Я считал все эти годы, что «Святой Петр» погиб сразу, же, как только погрузился в Гибралтаре...

- Впрочем, начнем abovo— от яйца, как говорили древние. Итак, нарисуйте себе Геную лета семнадцатого… Чудный белый город, утопающий в солнце, зелени и женском смехе. Никакой войны! Теперь вообразите двадцатилетнего мичмана, полного жизни, любви и надежд на весьма неплохое будущее. Я прочил себя в большие живописцы... Представите себе, состоял в переписке с самой Голубкиной и имел от нее похвальные отзывы о моих работах. И вдруг нелепейший, бессмысленнейший жребий: заточить себя в стальной гроб и кануть в нем на дно морское. У «Святого Петра», по моему тогдашнему убеждению, не было никаких шансов прийти в Россию. И тогда с помощью одного очаровательного Существа, возник план. План спасения, «святопетровцев» от никчемной и неминуемой гибели. Я должен был погрузить их в глубокий сон посредством иерозвуков определенной частоты. Потом я даю сигнал ракетой на португальский буксир, и тот отводит нас в нейтральный порт. Оттуда санитарный транспорт доставил бы команду в Россию, где Дмитрии Михайлович Михайлов без особого труда вывел бы всех спящих из летаргии по своей блестящей методе. А там и конец войны.

Понимаю, для вас все это звучит как фантастика. Но мне было много меньше, чем вам, любая авантюра казалась осуществимой. Тем более речь шла о жизни и смерти. Мой план, пусть и сумасбродный, все же обещал жизнь, и не только мне одному. Помимо всего прочего, я спасал для России и Михайлова, который из своих старомодных понятий о чести не хотел видеть вопиющей бессмысленности нашего похода, да и всей войны. Для него все это было защитой Родины.

А для вас? — спросила Оксана Петровна.

Для меня? Я уже тогда оценивал войну с марксистских позиций, так как еще студентом почитывал кое-что... Михайлов же кончал Морской корпус, где заниматься политикой считалось смертным грехом. Это в конце концов его и погубило. Я не хочу сказать о нем ничего дурного, он был моим Учителем, и меня всегда мучила совесть за мое... За мою тайную попытку спасти его и корабль. Но его воинский фанатизм погубил все и всех. Что стоило ему принять помощь нейтрала? Все равно мы вдвоем не смогли бы привести «Святого Петра» не то что в Россию, до ближайшего бы французского порта.

— Но ведь он слышал немецкую речь.

— Чепуха. Команда на буксире была разношерстной: испанцы, португальцы, итальянцы, немцы...

А флаг, который он видел в перископ?

Светосила нашего перископа была настолько мала, что в него могло померещиться все что угодно. Буксир был португальский. Он пришел в Лиссабон. Меня даже не интернировали. Я обратился в русское посольство и через месяц уже шагал по Архангельску.

Гражданскую войну провел в Кронштадте. Служил на «Олеге», был ранен. В двадцать третьем списался вчистую, как негодный к строевой. Приехал в Севастополь. Ни кола, ни двора, ни ремесла.

В свои двадцать шесть я ощущал себя глубоким стариком.

Искупавшись в море, я направил свои стопы к знакомому мне домику на Владимирской горке. Он был поделен пополам. Дверь одной половины оказалась заперта, другую открыла Стеша в наряде конторской барышни.

— Ой, Юрий Александрович! — обрадовалась она. — Где же вас лихо носило? А мы вас схоронили давно вместе с Николаем Михайловичем... Я теперь одна живу! Разделились мы с Надеждой Георгиевной. Заходьте! У меня подождете. Чайку попьем.

В комнате Стеши стояла огромная кровать с никелированными спинками, пышно убранная подушками, под кисеей. Над круглым столом куполом парашюта нависал абажур. Стеша взволнованно суетилась, собирая чай под портретом Ворошилова.

Где же работает Надежда Георгиевна? — спросил я, разглядывая флакончики на трюмо.

А, в горбольнице сестрой... Я теперь тоже, Юрий Александрович, как освобожденная пролетарка, на почтамте тружусь. Ага! Сама себя содержу... А вы-то, вы-то, вы и раньше видные были, а теперь и вовсе в солидные мужчины взошли!

В окне мелькнула темная накидка Надежды Георгиевны. Я метнулся из-за накрытого стола...

...Бывший кабинет Михайлова оставался почти таким, каким был при жизни хозяина. В руке Надежды Георгиевны дрожала крохотная ликерная рюмка.

— Я очень рада вашему возвращению... Здесь все так переменилось. Люди стали неузнаваемо другими... Вы помните, кухарка Николая Михайловича Стеша заявила мне, что я вдова «бывшего царского сатрапа» и потому не имею права занимать целых две комнаты. И это Стеша, которая боготворила Николая Михайловича... Я буду рада, если вы остановитесь у нас. Мы с Павликом прекрасно разместимся в столовой, а кабинет — ваш. В том шкафу — чертежи. Кроме вас, никто в них не разберется. В них — вся жизнь Николая Михайловича...

Я подошел к висевшей на стенке гитаре и провел пальцем по струнам, инструмент оказался расстроенный.

— Милейшая Надежда Георгиевна... Я с благодарностью принимаю ваше предложение... Вы, безусловно, ошибаетесь, видя во мне того прекраснодушного полустудента - полуофицера, каким я остался в вашей памяти. Его нет, нет Юрочки Покровского, он давно погиб в Атлантике. Я ношу лишь его имя... Все формулы иероакустики выветрились из моей головы. Я не могу принести вам благородной клятвы, что продолжу, мол, дело учителя. Нет. Но в одном я смею вас уверить! Отныне никто ничем вас не обидит, не причинит вам никакого зла... Я смогу оградить вас и Палю от житейских невзгод. У меня есть руки! Они способны творить — ваять, лепить, рисовать, работать!..

В ту минуту я ничуть не кривил душой, ибо ясно понимал: единственное, чем я мог хотя бы отчасти искупить свою вину перед Михайловым, — это не дать пропасть в трудное время его жене и приемному сыну...

В тот же день Надежда Георгиевна сообщила о моем приезде Оленьке, она так и не захотела стать приват - доцентшей, и у нас состоялся весьма радостный вечер; описывать его не берусь. Скажу только, что очень скоро мы с Ольгой Адамовной, урожденной Зимогоровой, обвенчались в той самой форосской церкви, где братья Михайловы проводили свои опыты. Свадьбу сыграли на даче Дмитрия Михайловича, да не одну, а сразу две, так как осенью двадцать третьего решилась и судьба Надежды Георгиевны. Она приняла предложение Дмитрия Михайловича и переехала вместе с Палей жить к нему в Форос. Мы же с Оленькой поселились в комнатах Михайлова, и таким образом все устроилось расчудесно. Кроме одного, я нигде не мог найти работу. Кому нужен студент-недоучка? Кому нужен списанный по здоровью вахтенный начальник? В ту пору кораблей в Севастополе по пальцам пересчитать... В вахтеры— и то не брали. Нэп. Безработица... А через год, когда у нас Иринка родилась, положение мое сделалось хуже губернаторского. Стал я картинки акварелью писать. Гальку маслом расписывать: «Привет из Крыма». Возил в Ялту. Курортники покупали. Потом лепить начал. То по заказу горкоммунхоза, то черноморский ПУР заказец подбросит. «Морзаводец с кувалдой». «Пограничник с собакой». «Краснофлотец бьёт в рынду». «Колхозница со снопом». «Девушка с копьем»... Пошло дело. Деньги появились. Но не думайте обо, мне совсем уж плохо. Я ведь и для души писал. И даже когда своих птичниц и рабфаковцев ваял, я им лица делал живыми. То есть придавал им точное портретное сходство с людьми дорогими и близкими сердцу, которых знал, любил, помнил. У них только снопы да кепки были бутафорскими, а вот носы, губы, лбы, скулы — все это из жизни, все это на кончиках пальцев, — с душой и трепетом. «Девушка с копьем», та самая, что в Ретро-парке покалечена, — это моя жена-покойница, все с натуры. Иной раз посмотришь с такой робкой-робкой надеждой — «а вдруг оживет?». В этом, знаете ли, есть своя мистика — живых людей в гипс переводить, а потом встречаться с ними окаменевшими, когда их давно уж нет на белом свете... «Колхозник с косой»... Вы заметили, какая у него бородка? Не лопатой, нет... Там же аккуратнейшая эспаньолка, какую носил незабвенный Дмитрий Михайлович... Теперь ни косы, ни эспаньолки. С подбородком отбили. Да-с.